Азиатский паук

I.

В загородном саду большого южного города собралось несколько человек довольно хороших знакомых, чтобы вместе поужинать и развлечься. Это был настоящий тенистый сад, расположенный в долине по обоим берегам горной речки: сюда приезжали из театра, а чаще из соседнего кафе-шантана и засиживались здесь обыкновенно до утра на широких крытых террасах, дыша ароматом цветов и деревьев и невольно поддаваясь очарованию южной ночи. Повар-Имеретши артистически варил какую-то удивительно нежную рыбу, тут же в речке водившуюся, легкое местное вино опьяняло очень медленно и незаметно, — здесь часто бывало действительно весело; в особенности обстановка нравилась женщинам: под узором деревьев, освещенных луною, горячее и искренней звучали признания, естественней завязывались романы.

Инициаторами ужина были на этот раз два инженера, только на днях приехавшие с каких- то далеких изысканий. Заработали они, по-видимому, очень много денег и ощущали прямо ненасытную жажду развлечений и разгула. Разумеется, с ними бывал всюду и Карл Форер.

Кто не знал в городе Карла Форера? Он занимал прекрасно обставленный небольшой особняк с садом в конце главной улицы, держал посуточно лихача и, вообще, жил очень денежным барином. По призванию и профессии это был делец, и действительно не возникало в крае ни одного серьезного предприятия, к которому так или иначе не считал себя прикосновенным Карл Форер. Во всяком случае, он был, как никто другой, осведомлен во всех новостях промышленной жизни и имел очень хорошие связи, как среди нашей администрации, так и в кругу капиталистов, не только у нас, но и заграницей.

Всем хорошо знакома его сытая коренастая фигура с гладко выстриженным рыжим затылком и крепкой красной шеей, которую он, очевидно, старательно растирал каждое утро мохнатым полотенцем. Говорил Карл Форер спокойно и уверенно, с незначительным немецким акцентом, одевался в дорогое, образцово сшитое платье, курил длинные ароматные сигары и вообще являл всей своей осанкой и выражением лица вид человека очень солидного, уравновешенного, знающего, что он делает.

Карл Форер был холостяк и вел соответствующей образ жизни. По вечерам он непременно заезжал на полчаса в оба известных и посещаемых в городе клуба, где его всегда встречали знакомые, как желанного гостя и собеседника. Позднее он появлялся в течение одного какого-нибудь действия в городском театре, где его часто видели около фойе в дружеском обмене мнений с известными в городе людьми из администрации или из числа местных воротил. На всех благотворительных балах Карл Форер неизменно подходил к киоску устроительницы, выпивал бокал шампанского и оставлял от двадцати пяти до ста рублей, в зависимости от того, кто была хозяйка. Каждый его вечер обязательно заканчивался посещением кафе-шантана, — но здесь он никогда не отличался особой щедростью и сам для себя ограничивался весьма умеренными тратами. Пил он, большею частью, одну только содовую воду с коньяком или с виски, хотя подсаживался к любому столу, потому что всюду были его приятели и люди, дорожившие его обществом. Впрочем, в скупости его нельзя было упрекнуть, — он очень охотно давал взаймы некоторым из своих приятелей, часто даже не ожидая возврата.

— Вы совсем не похожи на немца, у вас такая широкая натура, — говорили многие Карлу Фореру.

На эту фразу он всегда улыбался с особенно самодовольным видом, предварительно вынув из желтых зубов свою обычную сигару двумя толстыми пальцами, на одном из которых красовался дорогой перстень с большим рубином.

— У меня в происхождении есть славянская кровь, — обыкновенно отвечал он в таких случаях, — и, кроме того, я, хотя германский подданный, но совсем особенный немец: я всю жизнь работал на Востоке, и моя вторая родина — Малая Азия. С Россией я чувствую самую глубокую связь; у меня здесь теперь так много дел, и я так люблю русских, вашу широту, гостеприимство… Я так хорошо знаю ваш язык… О, во мне есть славянская кровь…

— Какой он немец! — говорили про Карла Форера, — он всеми своими симпатиями русский.

С инженерами — Самодуровым и Пыльцевым — у Форера были давно какие-то общие дела, и появление их в городе было естественно ознаменовано целым рядом совместных холостых развлечений. На этот раз решили немного раньше поехать ужинать в сад, потому что весенние ночи невольно чаровали даже самых закоренелых прозаиков, и главное потому, что Форер обещал совершенно новое развлечение: должна была приехать туда турецкая танцовщица, которую он видел осенью в Багдаде. Об этой замечательной женщине Форер много рассказывал в течение всей зимы и хотел непременно с нею списаться и вызвать ее сюда «для обновления интересов города», — как он выражался.

— Успех будет невероятный, — говаривал он, — все из-за нее перессорятся, и станет очень весело. А если я ее попрошу и посоветую приехать, так она непременно согласится.

Фореру не очень верили в этой какой-то таинственной и фантастической истории, но, тем не менее, багдадская танцовщица действительно приехала, и к вечеру он обещал доставить ее в сад на ужин своих приятелей. Здесь в тесном, интимном кругу она должна была появиться в первый раз со своими восточными песнями и танцами. Собрались только те, кто за последние дни составляли обычный вечерний кружок.

Мужчин было человек десять и три дамы. Законодательствовала «красавица» Басманова, только что закончившая свои гастроли в местном кафе-шантане и замедлившая отъездом в Москву в виду появления на несколько дней очень уж выгодного поклонника — щедрого и денежного инженера Самодурова. Несомненно неглупая и смелая до наглости, она попутно бросала вызовы еще двум другим, интересовавшим ее мужчинам: молодому адвокату, начинавшему приобретать серьезную известность, и рослому, красивому поручику Чернецову, сыну известного генерала, занимавшего в крае большое место.

Интересна была среди присутствовавших фигура полковника Брынина, почти совсем седого, в очках, но с тонкой, проницательной улыбкой на губах, еще не отцветших и румяных. Полковник был боевой офицер, образцовый служака и хороший семьянин, но вместе с тем — завзятый картежник. Эта неодолимая потребность не наносила ему, впрочем, никакого ущерба, так как играл он с изумительной выдержкой, никогда не терял самообладания и умел сохранять выигрыши. Полковник мог во время встать из-за стола и с удовольствием ехал ужинать куда-нибудь за город в компании молодежи — холостых мужчин и свободных женщин. Он понимал толк в искусстве и в женской красоте, любил остроумную шутку и серьезный психологический спор. Но женщинами он нисколько не увлекался, а держал себя с ними совсем просто, немного по-отечески, с добродушной, легкой иронией в умном взгляде и на румяных губах. Они отвечали ему искренним уважением и дружбой, и часто с ним советовались в решительных случаях жизни. Когда ужин слишком затягивался, полковник незаметно исчезал, но на другой день появлялся снова — такой же всем симпатичный, вдумчивый и интересный в разговорах.

Из собравшихся у стола мужчин не мог еще не обратить на себя внимания своей эффектной наружностью и ростом грузинский князь Асатиани в красиво его драпировавшей темно-серой черкеске, — остальные не представляли ничего заметного, по крайней мере, на вид.

— Я очень люблю мужчин с будущим, — говорила Басманова полковнику Брынину, поправляя холеными руками в кольцах свою закинутую назад прическу.

Она указала светлыми, подведенными глазами на молодого адвоката.

— Но насколько я могу заметить, — спокойно отвечал полковник, — ему не особенно нравятся женщины с прошлым.

Басманова улыбнулась, как-то особенно передернув плечами: это был ее обычный жест, значивший в переводе на слова: «ну и наплевать! что-ж такого?!»

— Но кто меня удивляет, — продолжал полковник, — так это наш общий юный друг Алеша Чернецов, — он как-то ужасно равнодушен к вашим изменам.

— Ах, уж этот ваш Алеша! — живо откликнулась Басманова. — Он вечно ищет чего-то совсем особенного… Это, знаете, из тех людей, которые про нас, женщин, постоянно о себе заботящихся, всегда чистых, хорошо одетых и надушенных, говорят: грязная… Он мечтает о девушке, о какой-то особой непорочности. Даже барышни ему не нравятся, — недостаточно чисты… Ему нужна девушка, — как это он говорить? выросшая в природе, в деревне… Представляете себе, что такое деревенская чистота?..

В это время на террасу, где был накрыт большой стол, и где собралось все общество, вошел давно ожидаемый Карл Форер.

— Наджье-Машади, — сказал он, — будет здесь приблизительно через час. Она приедет со своим аккомпаниатором Сулейманом и хочет сразу появиться перед нами, как танцовщица. Давайте, пока начнем ужинать. Мы как раз ее встретим с бокалами шампанского…

 

II.

Танец приковал общее внимание.

Это были движения очень обычные для восточного танца, медленный и истомные, под металлический гул густых аккордов какой-то своеобразной гитары, но виртуозной оказалась сама танцовщица, пленительная во всем — в изгибах смуглого тела, в строгом очерке редко правильного лица, одухотворенного игрою глаз, в самом подборе пестрых побрякушек и ярких тканей, точно случайно на нее упавших и неизвестно как державшихся. Она танцевала на самом краю террасы в палевой полосе лунного света, и в этом мечтательном освещении казалась сама олицетворением какой-то чарующей восточной сказки.

— Сказка, настоящая сказка, — невольно вырвалось это сравнение у кого-то из зрителей.

— Да, это танец сказки, он так и называется… это арабский танец, — пояснил своим невозмутимо спокойным голосом Карл Форер.

Но вдруг как-то заунывно дрогнули струны под искусной рукой горбоносого Сулеймана, дрогнули и словно порвались на более резком движении… Отзвук их побежал и скрылся где-то в глубине сада.

Танцовщица остановилась, прислонившись к колонне и рукой ухватившись за перила. Она точно боялась упасть, стоя с закинутой головой и поднятыми вверх глазами, мертвенно бледная в лунном свете.

— Сказка умирает, — пояснил Карл Форер, — ее необходимо теперь оживить, — прибавил он с усмешкой, и встал из-за стола, взяв бокал шампанского, который предложил танцовщице.

Она сделала мгновенное движение головой, точно стряхнув какое-то волшебное наваждение, и, приветливо улыбнувшись, взяла протянутый бокал. Улыбка жизненно осветила ее смуглое и строгое лицо, сразу вернув его земле и людям.

Танцовщицу обступили. Она, оказалось, немного говорила по-русски и хорошо понимала русскую речь: выучилась еще маленькой девочкой где-то у армянских купцов в Персии.

— Теперь она нам споет, — предложил Карл Форер, — неправда ли, моя милая Наджье?

Я ведь должен продемонстрировать все ее таланты, и, наконец, это общее правило — два номера подряд.

Наджье-Машади повиновалась без всяких возражений, словно Форер был действительно антрепренером и имел над нею неоспоримую власть. Она лишь что-то сказала на непонятном гортанном наречии своему аккомпаниатору. Полковник Брынин, знавший многие восточные языки, сообщил своему соседу-адвокату: «это не по-турецки».

— Они говорят на каком-то совсем особом диалекте, — вмешался Карл Форер, — но название песни мне знакомо: она хочет спеть «Томление девушки», прекрасную вещь, которую я уже слышал.

Опять полились гулкие металлические звуки странной гитары, но лицо аккомпаниатора Сулеймана не оставалось на этот раз безучастным. Он впился плотоядными черными глазами в стоявшую у колонны женщину, а она беспомощно опустила руки, словно робея и вместе с тем изнывая и волнуясь под этим напряженным взглядом. Голос у нее был четкий и резкий, слова поражали необычностью трудных созвучий, темп, вначале медленный, становился все страстнее, и песнь ее создавала все более полное настроение какой-то глубокой, мучительной жалобы, нараставшей такт за тактом и разразившейся, наконец, безумно-повелительным призывом.

— Вы ничего не понимаете, что она поет? — спросила Басманова полковника.

— Решительно ничего. А между тем слова должны быть очень значительны, — серьезно ответил Брынин, искренно взволнованный и заинтересовавшийся пением.

— Слова… слова… необходимо это перевести, — кинулся он к Фореру, как только замерли последние звуки. — Милая Наджье, скажите это нам по-русски, объясните как-нибудь, что вы пели…

— Я нехорошо говору, — отчетливо произнесла она в ответ, — вот Селим может, — она указала на аккомпаниатора, которого Форер называл Сулейманом, — он хорошо говорит.

Сулейман, действительно, говоривший хотя и со странным акцентом, но очень недурно, передал содержание песни.

— Вот, что она пела, — сказал он:

« …Как тяжело в одиночестве спать эту ночь… Она длинна, как хвост лесного фазана, она не имеет ни конца, ни начала, как луна, отраженная в озере…

«… Если бы ты знал мою любовь и мои муки, ты непременно бы постучал в мою дверь. Мне не надо твоих подарков: ни шелку, ни камней. Ты один мне нужен, ты…

«… Пойми, что только моя стыдливость не позволяет мне самой сказать тебе первой слова любви. Я не смею прийти в твой дом и остаться у тебя. Но если ты ко мне постучишь, я открою…

Приди, я тебя жду, я могу сгореть, если ты замедлишь… Приди!..»

— Великолепные слова, вечные, всегда прекрасные, — с задумчивой улыбкой произнес Брынин, — и счастлив, черт побери, тот юный избранник, к которому обращается с мольбой этакая черноглазая аравитянка…

— Она, кажется, Турчанка, — возразил Форер: — вы поговорите-ка с ней по-турецки…

Брынин подошел к Наджье-Машади, и между ними завязался оживленный разговор. Она широко улыбалась несколько раз, открывая крупные белые зубы, и вообще производила впечатление женщины очень приветливой, какой-то изысканно любезной и по-своему светской. Ее большие черные глаза играли, не переставая: то она их совсем защуривала в густых ресницах, то раскрывала во всю величину, сверкая белками и поднимая прихотливо-выгнутые брови. В течение этого разговора она, ни на минуту не теряя своего внимания к собеседнику, успела отдельными быстрыми взглядами внимательно окинуть всех присутствовавших. Медленнее и чаще ее глаза скользили по красивому лицу молодого Чернецова: она сразу почувствовала, что он всех полнее захвачен ее чарами, силу которых она так хорошо знала.

— Что? понравилась? недурна? — обратился к нему в это время Форер, по-приятельски ударяя по плечу.

Чернецов очнулся от раздумья.

— Обворожительна…

— Так пойдем… поговори с нею, поухаживай, — это ведь любят все женщины…

Форер взял Чернецова под руку и подвел его к Наджье-Машади.

— Это тот самый мой молодой друг, про которого я рассказывал.

Наджье-Машади протянула ему смуглую, голую до плеча руку в золотых браслетах. Глаза ее смеялись.

— А нельзя ли еще какой-нибудь танец, поэкзотичнее, посмелее?.. Сверх программы?.. — надоедал Фореру сильно подвыпивший Самодуров, не обращая никакого внимания на несомненное неудовольствие Басмановой.

— Вы тоже хотите моего танца? — спросила Наджье-Машади Чернецова, мягко охватывая его своим вкрадчивым магнетическим взглядом, — хотите? тогда я буду танцевать…

Но Форер, чтобы примирить все настроения, уже сам торжественно провозгласил громким голосом:

— Еще один последний танец, и на сегодня довольно. Мы будем тогда продолжать наш ужин: Наджье-Машади устала, и ей надо тоже поесть…

Чернецов сделал несколько шагов назад, выйдя из полосы лунного света. Наджье-Машади опять что-то сказала Сулейману, — тот взял со стола, из вазы большую яркую розу и подал ей. Раздались аккорды гитары, особенно сильные и звучные.

Наджье-Машади вся извивалась — как-то мучительно и сладострастно закидывая назад руки. Можно было подумать, что это танец, воплощающий те самые слова, которые она перед тем пела. Пышная роза, поданная ей Сулейманом, ярко алела на ней, точно уроненная и случайно зацепившаяся в складках ее короткой, полупрозрачной юбки. Но вот она точно чего-то испугалась и стала стыдливо кутаться в свою цветную шаль, быстро задрапировывая ноги. Все ее тело было охвачено странным трепетом не то испуга, не то желания: вздрагивали ее плечи и вздрагивали ноги под цветным покрывалом. Глаза кого-то видели, боялись и вместе с тем искали. Какие-то диссонансы слышались в аккордах гитары.

Потом стал побеждать настойчивый и властный мотив, набегающий каким-то вихрем. Наджье-Машади совсем сбросила свою шаль, сбросила еще какие-то тряпки и закружилась в бешено-дикой пляске, часто выдвигая вперед нижнюю часть тела и приседая на коленях. Ее смуглая кожа отчетливо выступала сквозь прозрачно-легкие ткани, она казалась словно совсем обнаженной и лишь окутанной дымкой тумана; перед зрителями мелькала алая роза, трепетавшая от этих движений…

Потом роза, будто сама, отделилась от танцовщицы и отлетела куда-то вправо, кажется прямо на колени к Чернецову. В то же мгновение Наджье-Машади закачалась, как теряющая сознание, и действительно может быть упала бы на пол, если бы ее не поддержал бросившийся к ней Чернецов.

— Это танец розы, — спокойно объяснял Форер, — только роза здесь имеет, разумеется, символическое значение…

Он коротко засмеялся.

— Вы, конечно, понимаете: девушка дарит розу своей невинности возлюбленному… А во время танца тот, кому танцовщица кидает цветок, непременно должен к ней броситься и удержать ее в своих объятиях, — это уже дело внушения, магнетизма глаз… Вы сами видите результаты… О, Восток, Восток! Сколько неведомых тайн!..

 

III.

Алексей Никитич Чернецов вернулся домой из полка часов около трех. У него было достаточно времени, чтобы хорошо отдохнуть до обеда, и он с удовольствием предвкушал этот желанный отдых, потому что за последние дни утомился выше всяких сил.

Но как только он вытянулся на удобном диване у себя в кабинете, так почти в то же мгновение совершенно ясно понял, что спать ему не удастся. Нервы были так измучены за весь последний год, что заснуть он мог только тогда, когда находился в состоянии некоторого охмеления. Тревоги и покаянные мысли не давали ему покоя при трезвой работе сознания.

Чернецов вырос в патриархальной семье, в семье хорошей, стародворянской, но как многие такие семьи, часто неспособной дать человеку необходимый ему для жизни закал. То, что он видел дома, было так непохоже на все, с чем он сталкивался и в столичном училище, и здесь в условиях своей холостой жизни, что он понемногу стал терять всякое равновесие, совершенно утратил всякую способность разбираться в людях. Выходило так, что если смотреть с точки зрения домашней, то подавляющее большинство людей оказывались подлецами, потому что они обманывали, гнались за наживой, развратничали, а если смотреть с этой обычно-житейской точки зрения, то подлецов и совсем на свете не было: немного больше, немного меньше, — можно ли на этом строить принципиальную грань? Тем не менее сам, в отношении своих поступков, он на эту последнюю точку зрения никак стать не мог и, уступая жизни, ее обычаям и нравам, постоянно был собою недоволен, чувствовал угрызения совести и каялся.

Очень избалованный с детства, Чернецов не умел себе ни в чем отказывать. К бережливости его вообще никогда не приучали, потому что ее не было и в доме. Даже совсем наоборот: широта и безалаберность, несомненно, считались качествами, присущими барству. «Я не торгаш какой-нибудь», говаривал его отец, заключая очень невыгодное для себя условие с арендатором.

Жили всегда сверх средств, закладывали и продавали унаследованное и пожалованное имущество. Когда молодой Алексей кончил военное училище и, расплатившись со всеми долгами, приехал домой, поселился у родителей и поступил в местный кавалерийский полк, он был твердо уверен, что произойдет в жизни его необходимый перелом, что он сумеет стать теперь тем человеком, который нужен семье, государству, который соответствует собственным его понятиям. Отец просил немного заняться их имущественными делами, служба рисовалась важной и интересной, приятно было жить дома — среди нежно любящих, заботливых и близких людей.

Но дни шли за днями, а жизнь складывалась сама собой, совершенно независимо от добрых намерений и решений. Имущественные дела оказались так запутаны, что их страшно было тронуть. И в полку, и в обществе его вписали сразу в рубрику тех блестящих молодых людей, на которых ложится столько обязательств. Жизнь развертывалась, как сплошная цепь каких-то увеселительных затей, — обедов, ужинов и попоек. Молодой и красивый, с репутацией богатого, Чернецов имел большой успех у женщин и невольно поддавался сам очарованию этого успеха.

Уже прошло более трех лет с его поступления в полк, а все благие намерения так и остались неосуществленными. Жизнь отходила от них все дальше и дальше. Был тяжкий разлад, были покаянные настроения, но приятельский кружок, случайные женщины и благословенный хмель давали возможность забываться. За самое последнее время прибавились еще новые тревоги: чрезвычайно обострились его личные денежные неурядицы, — это, во-первых, а во-вторых, как какое-то тяжелое и непонятное ему колдовство, давило и волновало странное чувство к таинственной Турчанке, выписанной сюда его приятелем по холостой жизни — Карлом Форером.

Потому ли, что они встречались с нею, с этой обворожительной женщиной, в атмосфере пьяного угара, потому ли, что она действительно легко владела искусством внушения, но только он ясно чувствовал, что подпадает влиянию какого-то властного очарования. Она ему, несомненно, очень нравилась, как женщина; по-видимому, увлекалась им и сама, но отношения их были странны. Близости она не допускала, а точно хотела его завлечь для каких-то особых целей. Она часто расспрашивала его об отце, вообще очень любила, когда он рассказывал о себе, о своей полковой жизни и товарищах: закрадывалось подозрение, что она хочет им окончательно завладеть, чтобы заставить на себе жениться, и выведывает, насколько это возможно.

Вместе с тем представлялись очень загадочными и отношения ее к Карлу Фореру, — она его, несомненно, боялась, повиновалась каждому его слову, и часто думалось Чернецову, что Карл Форер просто выписал свою любовницу и только для потехи таится и посмеивается над приятелями. Это казалось ужасно обидным и заставляло маскировать свой интерес к Турчанке и очень часто испытывать ревность.

С Карлом Форером Чернецов был связан очень крепко. Только его постоянная помощь давала возможность кое-как устраивать денежный дела. Форер помогал переучитывать в банках векселя и отыскивал новых кредиторов, — наконец, это был человек, у которого можно было всегда в нужную минуту перехватить рублей пятьдесят наличности. Несмотря на всю тонкую изобретательность и дружеские услуги, стали, наконец, наступать трудные дни: всякий кредит был исчерпан полностью. Даже Форер начал морщиться и разводить руками, когда Чернецов заговаривал о деньгах. Чувствовалась необходимость радикальной реформы, которая могла заключаться только в том, чтобы старик-генерал заплатил долги сына.

Обо всем этом тревожно думал Алексей, лежа у себя на диване с папиросою в зубах, когда услышал около своей двери характерное покашливание и тяжелую поступь отца. Раздался короткий стук в дверь.

— Ты, вероятно, еще не успел заснуть, — сказал, входя, старик Чернецов, коренастый, широкоплечий генерал, чуть-чуть уже сутулый и тяжкий в походке, с большими седыми усами и добрым, ясным взглядом еще не угасших глаз. В петлице его тужурки белел Георгиевский крест. — Я только на несколько слов…

Алексей вскочил и подал отцу широкое, удобное кресло.

— Видишь ли, мой друг, — начал, покашливая, генерал, — я хотел немного поговорить о наших имущественных делах, посоветоваться…

Он как-то запнулся, нервно покручивая усы и смотря куда-то в сторону.

Алексей знал, как стесняется отец во время таких разговоров, считая себя ответственным за весь их денежный беспорядок и виновным, что почти прожил все свое состояние.

— Дело в том, — продолжал генерал после маленькой паузы, — что нам, по-видимому, придется продать наше имение за Араксом, у турецкой границы… У меня есть долги, которые больше нельзя задерживать… как тебе известно, сестра твоя выходит замуж, и необходимо устроиться с приданым… Думаю, что и у тебя значится по книжке кой-какой дефицит…

Он улыбнулся очень добро и ласково, как бы ища в этой последней фразе снисхождения к собственным своим провинностям.

— Словом, мне кажется, что единственный разумный вы ход — расстаться с этим имением. Никто из нас там никогда не был и его не видал, так что расставаться с ним не жалко… Говорят, что там есть каменный уголь, и можно разводить хлопок, но мы-то с тобою едва ли сумеем его, как надо, использовать, а в нынешнем виде оно почти бездоходно. Думаю, что самое умное его продать и освободиться от некоторых неприятных долгов, от платежа процентов. Но, конечно, подходящего покупателя нам найти не так легко, а продешевить мне бы не хотелось: довольно уж было сделано таких ошибок. Вот об этом-то я и пришел поговорить и посоветоваться с тобою и попросить твоей помощи. Я, видишь ли, очень рассчитываю на твоего доброго знакомца — Карла Августовича Форера. Побеседуй-ка ты с ним хорошенько: он на такие дела мастер. Все говорят, что лучше него никто этого не обделает. Я и сам даже хотел к нему обратиться, да думаю, что тебе будет легче навести все нужные справки: ты его почти каждый день видишь. Немцы — они люди добросовестные: ты с ним, мой друг, этак по-приятельски поговори, — нельзя ли достать нам повыгоднее покупателя… A имение действительно прекрасное, — это в хороших руках золотое дно… Пусть он после тогда заедет ко мне, — я ему все-таки лучше растолкую, что оно собственно из себя представляет и где именно находится… Ну, разумеется, ему процент за маклерство, — это уж как полагается… Я думаю, что если ты в принципе согласен на продажу, то не откажешься взять на себя предварительные переговоры…

 

IV.

Алексей Чернецов решил, не мешкая, повидаться с Форером. Он знал, что в шесть часов его всегда можно застать за обедом и, даже не справившись по телефону, прямо поехал к нему.

У подъезда Фореровского дома стояли два автомобиля, а открывший дверь лакей доложил, что у барина гости. Чернецов тем не менее вошел в переднюю и, пользуясь своей приятельской близостью, вызвал туда Форера.

— Здравствуй, мой милый, — как всегда приветливо, с обычным своим добродушием, встретил его Форер, — у меня здесь был ранний обед, ты не удивляйся, что я тебя не звал, — это все деловые люди, есть нефтепромышленники из Баку, есть из Трапезонда… Сейчас они уедут — и я всецело к твоим услугам.

— Мне бы хотелось с тобой поговорить тоже по одному делу.

— Прекрасно, прекрасно… Кстати и у меня есть просьба, это, собственно, к твоему отцу. Да вот что, — пойдем к нам. Если надоест, ты посиди в персидской комнате, — тебя будет занимать Наджье-Машади, — она здесь. А эти господа уедут через полчаса.

Форер повел Алексея в столовую, где за столом сидели несколько человек, смугло-бронзовых, резко-восточного типа. Некоторые были в красных фесках.

— Это сын нашего генерала Чернецова, — с какой-то особой торжественностью провозгласил Форер.

Все поднялись из-за стола, почтительно подходя и пожимая руку вошедшему. Алексей знал из них только одного, которого уже встречал раньше у Форера, какого-то Ахмета-Агу-Калагарского или Кашлагарского. О нем ходили слухи, будто он турецкий эмиссар на Кавказе, но Форер это категорически отрицал. Впрочем, Алексей их не особенно внимательно разглядывал: в конце стола, в ярко-желтой повязке на черных волосах, сидела Наджье-Машади, которая ему радостно улыбалась и кивала головой, призывая его глазами.

— Милая моя Наджье, — обратился к ней Форер, — ты довольно здесь скучала во время наших деловых разговоров. Возьми в награду этого молодого человека. Ты можешь пойти с ним в персидскую комнату, я вам пришлю туда сладости и фрукты и кофе с твоим любимым имбирным соком. Вам вдвоем будет там куда веселее, чем слушать здесь наши скучные разговоры о торговле, о добывании нефти и каменного угля…

Форер говорил с удивительной театральностью и вместе с тем таким тоном, точно все время немного над кем-то посмеивался.

Наджье-Машади мгновенно соскочила с места и, схватив под руку Алексея, стала увлекать его через залу и кабинет, в далекую персидскую гостиную на широкую, покрытую узорным ковром тахту. Там она его усадила между подушками и пододвинула ему мозаичный столик, куда присланный лакей немедленно поставил большой поднос с фруктами и с шампанским.

На этот раз она была в голубых шелковых шароварах и в чем-то голубом и желтом на груди. Сверху лежало на плечах длинное покрывало из газа. Она его все время развертывала и им играла, закрывая нижнюю часть лица, как прозрачной чадрою, что особенно оттеняло ее выразительные черные глаза. Сесть она не хотела, а все время двигалась по комнате, бесшумная и вкрадчивая.

Странно себя с нею чувствовал Чернецов. Воля его была каждый раз, будто совсем парализована, в голове сгущался какой-то дурман, все тело испытывало странно-приятную негу истомы и усталости. Да и то сказать: слишком уж истрепались у него за последнее время нервы, — слишком много он пил, а спал часа четыре в сутки.

Но сегодня он твердо решил не поддаваться этому обычному наваждению. Разговор с отцом вообще вызвал в нем жажду деятельности: и надо, и можно изменить эту нелепую жизнь и пробудить в себе волю и энергию. Первое, с чего он решил начать, это окончательно выяснить, каковы его действительный отношения с этой загадочной турчанкой. Она его очень занимает и волнует воображение, но лучше совсем от нее отказаться, чем тонуть все глубже в засасывающей тине какой-то глупой ребяческой влюбленности, в которой он живет со дня ее появления в городе. Ведь не жениться же на ней он на самом деле собирается! Очень возможно, что Форер просто старается ему подсунуть свою любовницу, которую хочет таким образом пристроить. Необходимо окончательно разобраться во всей этой внезапно нахлынувшей чертовщине… Чернецов ясно понимал, что его волю стараются всячески парализовать, сделать его послушным исполнителем каких-то неизвестных ему предначертаний.

— Слушай, Изэк — вдруг заговорила Наджье-Машади, — она так переделала на восточный лад его имя, — правда, что твой отец очень большой и важный паша?

— Почему это тебя так интересует? — насторожившись, откликнулся Чернецов.

— Он может тогда помочь бедной Наджье…

— В чем помочь?

Турчанка подошла к тахте и легла на нее грудью вниз. Ее голова, подпертая руками, приходилась почти у головы Чернецова.

— А ты сделаешь для меня что-нибудь, милый Изэк? Сделаешь?

Она ему внимательно смотрела прямо в глаза.

— У Наджье есть один очень бедный брат… Но он хорошо говорит по-русску, и на многие другие языки… Паша его, может быть, возьмет к себе для переводу…

Чернецов совсем не ожидал такой странной просьбы, да и не вполне ее уяснил.

— Для какого перевода? — спросил он.

— Так сказал это Форер, что у паша надо переводчик. Он сам тебе будет все говорить. Только я тоже прошу для свой брата, милый Изэк… Ты сделаешь?

— Хорошо, — ответил Чернецов, — я узнаю. Если правда нужно, то отчего же?

— Изэк всегда сделает для Наджье, — я так сказала Фореру… А ты хочешь, — я буду тебе немного танцевать? Ты вот пей этот имбирный сок… хочешь?

Опять туман какой-то неодолимой сонливости стал обволакивать сознание Чернецова. Черные глаза смотрели на него совсем близко и пристально; он испытывал такую потребность отдыха и бессмыслия, что буквально было тяжело шевельнуть пальцем.

— Изэк устал, — сказала Наджье, — спи сдесь немного, я подожду.

Голос ее прозвучал как-то совсем тихо, точно откуда-то издалека.

Но в то же мгновение над самым ухом раздался другой голос, очень ясный и отчетливый и хорошо знакомый, голос Форера:

— А ты себе всхрапнул, мой милый… Остался вдвоем с красивой женщиной и улегся спать.

Чернецов быстро поднял голову, ничего не понимая.

— Как? я спал? я совсем не спал!

— Спал, мой милый, ровно целый час спал… Я нарочно не велел тебя будить, видел, какой ты усталый… Ну, а теперь подымайся и давай говорить о деле…

Наджье-Машади в комнате не было.

— Ты говорил, что у тебя есть какое-то дело, — продолжал Форер, видя, что Чернецов все еще не может окончательно прийти в себя, — вероятно, что-нибудь из области вексельного права?

Чернецов вдруг сразу припомнил все с полной ясностью: и разговор с отцом, и приезд к Фореру, его гостей. Словно какая-то пелена вдруг поднялась и освободила ему память и сознание. «Однако я, действительно, крепко вздремнул», подумал он.

— Да, да… у меня есть дело… Я хотел с тобою поговорить по поручению отца.

Выпуклые глаза Форера выразили сосредоточенное и почтительное внимание.

— Дело заключается в том, что мы хотим продать наше имение за Араксом… Помнишь, ты это уже советовал, говорил, что можно найти хорошего покупателя…

Форер зажмурился, поднося спичку к своей потухавшей сигаре.

— Так вот, не согласишься ли ты нам помочь?

— О, конечно, с полным удовольствием.

Форер нагнулся к столу за новой спичкой.

— Но только я надеюсь, что ты сделаешь все возможное, чтобы продать повыгоднее. Ведь имение очень хорошее. Говорят, там есть каменный уголь… Ну, разумеется, отец тебе предлагает известный гонорар…

— О, это пустое… — протянул Форер, закурив, наконец, свою сигару.

— Он смотрел прямо в глаза Чернецову своим ясным стеклянным взглядом.

— Ты, конечно, понимаешь, что я всегда рад сделать одолжение и тебе, и твоему батюшке. Я знаю, что вам сейчас деньги очень нужны, — он улыбнулся, — все говорят в городе, что твоя сестра — невеста, поздравляю. Я очень рад придти на помощь, когда надо. И сделаю все возможное для уважаемой Лидии Никитичны… Жаль, что вы так задержали это имение, потому что я недавно продал другое… Только я все-таки постараюсь что-нибудь сделать. У меня есть в виду один богатый немец из Эрзерума, — он, я думаю, купит. Ваше имение около турецкой границы?

— Обо всех подробностях ты уж переговори с отцом, у него и план, и все сведения.

— Конечно, конечно. Я и сам хотел это сказать. Я буду говорить с генералом. Ты дел не любишь, а тут разговоров будет много, ведь такие бездоходные имения продавать трудно… Но только я, конечно, все это устрою, и гонорар я от вас не хочу брать… Пусть мне лучше генерал, если захочет, поможет в других делах: есть у меня дела и в интендантстве, и другие разные дела… А вот, на первый случай, совсем маленькая просьба: в канцелярии там, в штабе нужны переводчики. Так вот у Наджье брат, молодой человек, он всякие восточные языки знает. Если твой отец одно только слово напишет: принять, его сейчас же там примут… Так ты узнай, когда мне к генералу приехать для разговоров… Ну, а теперь, — Форер посмотрел на часы, — мне уже пора в клуб, там меня тоже ждут по делу… А потом ужинаем вместе? Наджье-Машади будет танцевать новый танец: танец смерти. Полковник Брынин обещал, что непременно приедет посмотреть…

 

V.

Колонна наших кавказских войск уже заняла старую турецкую крепость Баязет.

Небольшому отряду полковника Брынина было поручено задержаться у нашей границы за Араксом, восточнее главных сил, чтобы не допустить появления курдской конницы в Закавказьи.

— Ведем войну на юге, а холод самый что ни на есть северный, — говорил полковник, сидя у деревянного стола в просторной и опрятной комнате по-городскому построенного каменного дома. — А ну-ка, Сливка, вали еще дров в печку!

— Зато дом хорош, и спать нам будет удобно, — отозвался поручик Чернецов, разглядывавший висевшие по стенам олеографии.

Он казался очень похудевшим и осунувшимся.

— Это потому, что мы на немецкой территории, — улыбнулся полковник, выпячивая свои румяные губы. — Воюем с Турцией, а попали, прежде всего, к немцам. Что там у вас, среди картин, нет ли портрета кайзера?

— Пока не нашел.

— А непременно должен быть в доме немецкого колониста, — это уж наверно. Наш шельма Мюллер, хоть и числится русско-подданным, но я его подлую душу насквозь вижу… Велю на ночь запереть всех наших хозяев и поставлю караул. А хорошо, все-таки, живут эти проклятые немцы, — ведь, посмотрите, какой дом!.. И обстановка кое-какая есть, и керосиновые лампы.. Мюллер говорит, что он только управляющий, а имение принадлежит какому-то Лихтенау, или что-то в этом роде…

— Да, да, Лихтенау, — вдруг с живостью откликнулся Чернецов и даже весь покраснел от волнения, — ведь вы знаете, господа, что это имение, — это бывшее наше имение, пожалованное еще моему деду и дом этот построен не немцами, а нами, когда отец думал еще им заняться… А Лихтенау этот купил его только весною, всего полгода… Так вот при каких обстоятельствах пришлось здесь побывать впервые… — прибавил он задумчиво, точно про себя.

— Весьма характерно для русского человека, вернее для дворянина из старого рода, — с добродушной улыбкой и как-то повествовательно, без укора, произнес Брынин, — и непременно всегда попадает в немецкие руки!.. Ну, да с этой войной, авось, как-нибудь после и образумимся, возьмемся за дело… Чтож это ты, Сливка, никак чаю нам не соорудишь? Шевелись, братец!.. Да пришли ко мне Мюллера этого самого, — куда он прячется?… Впрочем, подожди: мы еще сначала другим займемся. Давайте теперь сюда вашего пленного, мы его допросим, — обратился полковник к краснощекому хорунжему, сидевшему у края стола.

Хорунжий крикнул в дверь:

— Гагаенко! Тащи сюда турку нашего!

— Вы его как взяли? — спросил Брынин.

— Да вот сигнализировал он что-то с горы, — по крайней мере, мои казаки так рассказывали… Большой костер у него там горел. А как увидел казаков, в кусты бросился. По-русски не говорит, или не хочет, да мне сдается, что немного понимает. Мы его обыскали, отобрали кинжал и два револьвера и какое-то письмо турецкое… Черт его знает, что там нацарапано.

— Давайте-ка письмецо… — Полковник вынул платок и стал протирать очки: — плохо я, впрочем, ихнюю грамоту разбираю…

В эту минуту два дюжих казака ввели очень смуглого человека, черноусого, с большим горбатым носом. Он был в темной куртке и в черной персидской шапочке, входил весьма неохотно, морщился и щурил глаза.

— Ну, Гагаенко, рассказывай, как было дело…

— Як був у горы, да вин злыз на гору, да сам пишов…

— Постой-ка, постой… — полковник уже был в очках и внимательно разглядывал пленного. — Вот-то знакомая рожа… Алексей Никитич! — вдруг крикнул он, с необычайной живостью поворачиваясь к Чернецову, который был весь поглощен своими мыслями и задумчиво глядел из окна в темноту ночи. — Да ведь это, знаете, кто?.. это тот самый господин, что тогда приезжал с этой вашей турецкой танцовщицей, да на гитаре играл… помните?

Лицо турка все передернулось; он широко открыл глаза, выразившие величайшее удивление и испуг.

— Ну что, брат Сулейман, — уже совсем спокойно продолжал полковник, — может быть ты теперь с нами и по-русски поговоришь?

Чернецов подошел к Брынину.

— Да… это он…

Турок смутился еще больше, но начал усиленно качать головой и бормотал что-то непонятное.

— Не понимаешь? Зато я тебя хорошо понимаю… Будешь ты, брат, говорить, или нет? — прикрикнул на него полковник.

Турок молчал.

— Видишь ли, Сулейман… Ты не думай, что от меня этак отвяжешься и меня обманешь… Я тебя узнал сразу, а вот в этой бумажке, — полковник грозно постучал по письму, — написаны про тебя такие вещи, что ежели ты сейчас не признаешься и не начнешь говорить, то я велю тебя сию же минуту расстрелять… Слышал? Понял?

Турок молчал, опустив глаза…

— Крути ему руки! — рявкнул полковник…

Но не успел Гагаенко схватить турка, как тот вдруг тяжко грохнулся на колени:

— Ваше сиятельство, — завопил он к великому удовольствию казаков по-русски, — ваше сиятельство… я бедный, я совсем бедный человек… Я что-ж такое? Мне обещали платить деньги…

— Ну, ну… — успокоительно протянул Брынин, — ты смотри, все рассказывай… Ты признаешь, что ты тот самый Сулейман?

— Да, я, конечно, Сулейман. Только я мало виноват, совсем мало… Это все Форер, это он писал письмо…

— Форер! — воскликнул Чернецов…

— Подождите, поручик, — строго остановил его Брынин, — я знаю, что это писал Форер, — совершенно спокойно обратился он к Сулейману, — а ты, брат, мне все по порядку рассказывай. Я хочу знать, что ты сам-то за человек и можно ли тебя простить, понял? Будешь лгать, — сейчас расстреляю.

Чернецов, глубоко взволнованный и потрясенный, отошел к окну.

— Форер теперь в Эрзеруме, — начал Сулейман прерывистым голосом, весь дрожа от страха.

Брынин слушал его с невозмутимым спокойствием, точно действительно знал содержание письма.

— Форер немецкий полковник в турецком войске. Он был всегда немецкий шпион… а я не виноват, я бедный человек, очень бедный. Я айсор из Сувейди, и моя жена — она тоже из Сирии. Форер обещал нам деньги за службу, а заплатил очень мало. У Форера было много людей на службе, и он говорил, что когда будет война, то он все будет знать, потому что у него везде люди. Только он все обманывал, Форер, — он говорил, что сейчас же турецкие войска сюда придут и займут все города. А теперь он сам спрятался в Эрзерум. Этот Форер негодяй, самый большой негодяй…

Сулейман замолк, с трудом переводя дыхание…

— А ты чего костры на горах зажигаешь? — строго спросил его Брынин.

Сулейман с ужасом смотрел на полковника.

— Ваше сиятельство, ваше сиятельство, — повторял он, — я бедный человек… совсем бедный человек… Мне надо получить мои деньги, которые обещал Форер… Он меня послал сюда к этому самому Мюллеру, и я здесь служу курдскому начальнику Абу-Рзо. О! ты не знаешь Абу-Рзо, — это самый жестокий курд, и он мне отрежет нос и уши, если я не дам ему знать, где идут русские. Абу-Рзо взял у меня мою жену, а я должен ему служить… Ваше сиятельство, — если ты меня простишь, я тебе покажу, где теперь Абу-Рзо… На него можно напасть: он взял мою жену — Наджье-Машади…

При этом имени даже полковник Брынин не мог скрыть своего впечатления:

— Так эта танцовщица была твоя жена?

— Ну да, жена… а ты не знал, ваше сиятельство?

— Ну, и история,  — протянул Брынин. — Алексей Никитич, а? Ведь какую сложную паутину шпионства плел вокруг нас этот немецкий паук Форер. Да и сейчас — в этом доме у Мюллера — мы ведь окружены шпионами… и покупка вашего имения у границы, очевидно, тоже входила в план… Да нет, — это какие-то маниаки! — с жаром воскликнул он, пожимая плечами, — это уже болезнь, потому что это, в конце концов, бессмысленно. Ведь такими путями мира не завоюешь, при всей энергии, при каком угодно швырянии денег… А надо будет господа, всю семью этих Мюллеров сейчас на ключ, и всех их работников тоже… Пока уведите этого… Сливка! вали еще дров в печку…

 

VI.

Легли очень поздно, потому что Брынин еще делал много распоряжений и лично сам удостоверялся во всем, разбирал турецкое письмо, долго говорил о Форере, разводил руками и возмущался. Он еще потом целый час покашливал рядом в комнате, где ему устроили постель, и возился с подробной картой при тусклом свете огарка.

Чернецов, не раздеваясь, завернулся в бурку и ничком лег на жесткую тахту. Сумбур мыслей и воспоминаний не давал ему покоя. Он только недавно окончательно оправился от тяжелой нервной болезни, которой завершилось его краткое знакомство и общение с Наджье-Машади. Весьма вероятно, что она была даже тут не причем, а просто его обычная жизнь и постоянное переутомление дали эту нервную реакцию. Так объяснили болезнь и доктора.

По выздоровлении ему советовали поехать в один из заграничных курортов и отдохнуть подольше. Форера в то время в городе уже не было: он, по-видимому, куда-то уехал на лето. Исчезла и Наджье-Машади.

Но неожиданно грянувшая война совершенно изменила планы Чернецова. Впрочем, полк его не был двинут на западную границу, и только после выступления Турции ему предстояло участвовать в военных действиях.

Сильная физическая усталость последних дней, проведенных в постоянных передвижениях, стала сразу навевать дремоту, как только Чернецов вытянулся на тахте. Но было ли в комнате ‘слишком душно от усиленной топки, или под влиянием всех впечатлений вечера стали опять разыгрываться нервы, — только это был не сон, а постоянная смена тяжелых кошмаров. Серьезно думать он не мог ни о чем, — и все потрясающие разоблачения Сулеймана по поводу Форера, с которым у него были такие близкие отношения, — так и остались непродуманными, еще не коснувшимися ясного сознания. Но зато бессознательно они поглощали все его существо. Он все время чувствовал тяжкий гнет каких-то страшных видений, которые он ежеминутно забывал, но которые заставляли в ужасе вздрагивать и просыпаться. Его пугал равномерный храп спавшего с ним в комнате хорунжего; этот храп он продолжал слышать и в минуты своего сна, мучась невозможностью от него избавиться. Казалось, что уже прошло несколько ночей, а он все не может никак проснуться и умирает здесь, тяжело раненый в голову, одинокий, всеми брошенный.

Несколько раз ему казалось, что он видит Форера, который о чем-то беседует с его отцом и предлагает деньги… Но видение расплывалось мгновенно, и только из угла слышалось рычание чудовища. Все настойчивей и определенней стала потом появляться Наджье-Машади… Он видел ее глаза, такие близкие и знакомые, чарующие и страшные… Эти глаза навевали то ощущение полной беспомощности, ту тяжелую сонную скованность, которую он так часто с нею испытывал. Образ Наджье-Машади стал, наконец, постоянным, от него нельзя было избавиться…

Последним усилием воли Чернецов заставил себя проснуться…

— Она здесь, она где-то очень близко, она вероятно в этой комнате, — думал он, поспешно отыскивая в кармане коробку спичек и приподымаясь на тахте.

Вспыхнул свет… Но в комнате никого не было, кроме мирно спавшего хорунжего…

— Я, кажется, опять совсем болен, — мелькнуло в голове Чернецова.

Он лег, сжимая голову руками.

Но присутствие Наджье-Машади опять стало казаться несомненным, как только потухла спичка.

Чернецов продолжал мучиться в постоянно возникавших новых кошмарах. Наджье-Машади все время сидела у него на тахте, он с нею разговаривал, она просила ей помочь, взять ее к себе, спасти от преследующих ее людей, от какого-то ужасного одноглазого курда… Она целовала ему руки.

Утром хорунжий Бодало едва привел в чувство потерявшего сознание Чернецова. Тут же стоял и очень обеспокоенный полковник Брынин.

— Просто угорел он от этой проклятой печки, — говорил хорунжий, прыская ему в лицо холодной водою, — у меня уж, на что башка здоровенная, да и то вся трещит, точно развалится…

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

В ту самую ночь, верстах в двадцати отсюда, эскадрон ротмистра князя Асатиани окружил стоянку вооруженных кочевников-курдов, выступивших против нас под предводительством известного наездника и вождя одноглазого Абу-Рзо. На предложение сдаться курды ответили выстрелами, после чего были смяты и рассеяны нашей конницей. Сам Абу-Рзо погиб в этой схватке.

Около его шатра нашли труп очень красивой женщины, весьма вероятно убитой им самим, чтобы она не досталась неприятелю. Прибывший к полудню начальник отряда полковник Брынин признал в ней известную ему восточную танцовщицу — Наджье-Машади.

В. П. Опочинин. Век нынешний. Книга рассказов. Пг.: Типография Товарищества А. С. Суворина — «Новое Время», 1916

Добавлено: 22-11-2020

Оставить отзыв

Ваш e-mail не будет опубликован. Обязательные поля помечены *

*