Бродяга (Рассказ)

(Из прошлых лет)

Как-то раз, тотчас после обеда, взял я под мышку свою любимую книгу «Дети капитана Гранта» и со всех ног бросился в сад.

Вечер стоял тихий и теплый; солнце садилось, и макушки высоких лип, освещенные его косыми, прощальными лучами, точно стыдливо краснели. Стрижи с резким свистом проносились высоко над землею; в кустах акации воробьи возились и чирикали, как сумасшедшие, устраиваясь на ночлег. Где-то далеко, далеко раздавалась песня, и мычали коровы, которых гнали мимо изгороди сада.

Я сорвал ветку и, погоняя себя, вприпрыжку побежал в свою уединенную беседку, где у меня было излюбленное местечко.

Она находилась в самом глухом уголке нашего сада; уж давным-давно она полуразвалилась и обросла зеленым мохом; густо разросшиеся вокруг кусты сирени и бузины совершенно закрывали собою ее развалины.

В этой беседке я, бывало, просиживал по целым часам — или за своей любимой книгой или просто погруженный в полусказочные мечты.

Особенно любил я мечтать о том, будто живу я на каком-то далеком острове, всеми оставленный и забытый; что меня окружают лишь дикие, хищные звери и краснокожие дикари, готовые каждую минуту убить меня. Иногда я, исполненный таких мыслей, стремительно выбегал, с палкой в руках, из беседки на заросшую крапивой и репейником лужайку и с дикими криками, размахивая изо всех сил палкой, сшибал макушки трав.

Репейник и крапива казались мне тогда несметным полчищем разбойников, осаждающих мой «заколдованный замок». Я всегда так увлекался своей фантазией, что мною начинал овладевать даже страх, как бы мне не проиграть этого сражения, и мурашки бегали по спине…

Рядом с беседкой росла высокая, столетняя липа; каждый сучек у нее был с порядочный ствол дерева. На эту липу тоже любил я карабкаться, и там на переплетающихся сучьях устраивался по-птичьему, там читал или закусывал тартинками, взятыми с собою из дому.

В этот памятный вечер я вихрем ворвался в беседку и вдруг, страшно вскрикнув от неожиданности, остановился, как вкопанный, и выронил книгу из рук…

Посреди беседки передо мной стоял какой-то совершенно незнакомый мне мужик, плечистый, высокого роста, с черной, реденькой бородкой и взлохмаченными целой копной волосами, в разорванной белой рубашке, с расстегнутым воротом и босой. На загоревшем лице его и в растерянно бегающих по сторонам глазах ясно видел я неподдельный страх и беспокойство…

Несколько минут стоял я перед этим незнакомцем не в силах собраться с мыслями. Сердце мое сжималось как-то тоскливо; слезы подступали к горлу; руки и ноги дрожали.

Он вдруг сделал шаг вперед, положил руку мне на плечо и, почти дотрагиваясь пальцем до моих губ, дрожащим голосом произнес:

—  Нишкни, паренек, слышь ты, нишкни! Его голос, грубый и басистый, его тяжелая рука на моем плече — мгновенно вывели меня из оцепенения, — мне показалось, что он убить меня хочет… Я вырвался от него и со слезами на глазах умоляюще вскрикнул:

—  Пустите меня, оставьте!.. Прошу вас!..

Быстрым движением руки он снова схватил меня за плечо и больно стиснул его.

— Нишкни, говорят тебе, не то… — прошептал он таким сердитым голосом, что сердце во мне упало, и я сразу присмирел.

— Сядь-ка на лавку, — сказал незнакомец, несколько мягче: — ну, чего ты дрожишь-то, чего? Аль испугался? Полно, касатик, полно!..

Его голос, вдруг сделавшийся ласковым, испуганное лицо, и дрожащие руки несколько успокоили меня, и я тихо заплакал от только что пережитого страха.

— Пустите меня, — пробормотал я прерывающимся от слез голосом: — кто вы? Что вам от меня надо?

— Ну, ну, чего ты! — раздался надо мной его голос; — я, того… пошутил. Слышь, барчук, полно, родной, не плачь, успокойся. Слышь, удержи слезы-то, право, ну…

Понемногу я совершенно успокоился, вытер слезы и украдкой стал с любопытством рассматривать моего незнакомца.

Почему-то страшная жалость к этому человеку охватила мое сердце. Он стоял передо мной — настоящий великан: здоровый, могучий, широкоплечий, с понуренною головою, бессильно повисшими, жилистыми руками, с детски-встревоженным лицом, — и мне было жалко его, жалко до слез.

— Ты, стало быть, барчонок будешь? — нарушил он молчание.

— Да.

— Отец-то дома теперь?..

— Дома.

Он, видимо, смутился немного; потом, озираясь по сторонам, произнес:

— Барин милый, ты уж ни слова никому не сказывай, что меня тут видел; слышишь, молчи. А уж я тебе ужо лисенка махонького поймаю, право слово. Так не скажешь никому? А?

— Не скажу, — ответил я, с возрастающим удивлением глядя на него.

— Ну то-то же.

Он помолчал немного, потом сказал, как бы про себя:

— Вот грех-то какой, есть-то больно хочется, которые сутки крошки во рту не было.

Я опустил руку в карман, где у меня лежали, по обыкновению, два пирожка, лепешка и две барбарисовые карамельки, и был в нерешительности, предложить ему это, или нет.

— Если вы хотите, — начал я, сконфузившись: — у меня вот есть пирожки и лепешка……

Он вздрогнул и с радостно загоревшимися глазами протянул ко мне все еще дрожавшие руки.

— Спасибо, кормилец, родимый, — пробормотал он.

Нужно было видеть, с какою жадностью в одно мгновение проглотил он и пирожки, и лепешку.

— А больше нет? — спросил он.

Я сунул руку в другой карман, там лежала большая, черствая корка; я ее подал ему с некоторым смущением.

— Послушайте, — сказал я живо, — пойдемте к нам в дом; у нас вас накормят, уверяю вас. Я маму попрошу, она не откажет.

— И, и, что ты, что ты! Как можно! — испуганно замахал он руками.

— Да отчего же? — настаивал я и даже сделал шаг к выходу.

— Нет, нет, что ты это! Как это возможно, не надо, я сытехонек; спасибо тебе! А ты сядь-ка вот здесь.

— Как вас зовут? — спросил я после небольшого молчания.

— Был Трофим, — сказал он как-то неохотно, опускаясь на землю около скамейки; — а что, паренек, — прибавил он опасливо, — сюда никто не зайдет?

— Нет, здесь никого, кроме меня, не бывает. А скажите, вы кто такой?

— Я — то? Так… мужик.

— Вы откуда?

— Так, стадо быть, странствую.

— А отчего у вас такая редкая борода?

— Кто ж ее знает! Значит, такой ей предел положен.

— А у нашего кучера, Никиты, борода ужасно густая, и совсем рыжая, такая смешная, знаете, как огонь… так и говорят про него: «рыжий красный, — человек опасный»… А отчего у вас на шее образка нет?

— Образка-то? — рассеянно переспросил он, видимо, думая о чем-то постороннем: — да потерял.

— Как потеряли? — с ужасом вскрикнул я, вспомнив, что на меня всегда надевали два образка.

— Да так и потерял.

Я вспомнил, — мне всегда говорили, что не хорошо, когда человек «креста не носит», и у меня мгновенно мелькнула мысль: снять с себя маленький деревянный образок и надеть на Трофима. Я мигом расстегнул ворот рубашки, торопливо снял через голову новенький, кипарисный образок и подал Трофиму.

— Послушайте, возьмите этот образок себе и наденьте…  а то без образа  не хорошо ходить…

С Трофимом вдруг что-то странное сделалось. Я видел, как из-под насупленных бровей по щеке его скользнула слезинка, как он досадливо стер ее ладонью, как потом в волнении, дрожащими руками, тяжело дыша и сопя, надел образок на шею.

— Ну, вот и отлично, — сказал я: — а теперь вот что: ведь, скоро уж ночь наступит, куда же вы денетесь? Неужели вы здесь ночевать будете? Ведь, тут, ночью, страшно: лягушки, совы, мыши летучие: они так и вцепляются во все белое, а на вас белая рубашка!..

— Я-то?.. Я в деревню пойду, там и переночую.

— А вот вы лисицу хотели поймать мне.

— И поймаю. Завтра еще почивать будешь, а я принесу ее тебе, и галчонка принесу.

— Да пойдемте к нам сейчас.

— Нет, барин, никак это невозможно.

Мы помолчали немного, и затем я поднялся:

— Ну, прощайте, — сказал я, — мне домой пора, а то меня спохватятся и пойдут разыскивать!..

— Прощай покуда, — глухим голосом сказал Трофим, уныло глядя на меня: — а ты, барин, — сделай Божескую милость, — никому обо мне ни слова не говори, слышишь?

— Хорошо, хорошо!

— Нет, постой; ты, как следует, обещай.

— Честное слово даю, — сказал я, глядя ему прямо в глаза.

Он не выдержал моего взгляда, отвернулся в сторону и дрожащим голосом произнес:

— Ну, ну… и спасибо тебе!..

***

К ночи разыгралась гроза. Черные тучи сплошь затянули все небо; сердито загромыхал гром; засверкали зигзагами золотые, пугливые стрелы молнии по черному, словно бархатному небу. Часов в 10 вся наша семья сидела в столовой за чаем. Помню, мне ужасно хотелось спать и, сидя над своей чашкой, я дремал. Перед глазами у меня развертывались какие-то узоры, коричневого цвета, а сам я, казалось, точно раскачивался из стороны в сторону. Урывками слышал я отдельные слова, не в силах уловить нити разговора и думая только об одном каком-нибудь слове.

— Толя! — окликнула меня мама. Я открыл глаза.

— Ну, что ты сидишь и дремлешь? Напейся скорее чаю да иди спать!

— Сейчас, мама!..

— Верно, ты опять с «разбойниками воевал? — оттого так и заморился, —  улыбаясь, заметил папа. — Ну, и кто ж кого победил?

Я вдруг смутился, покраснел, и только, было, хотел начать оправдываться, как вдруг в передней послышались чьи-то громкие голоса и шум.

— «Да говорят тебе не лезь в залу!» — раздавался голос лакея Кузьмы; а в ответ ему кто-то говорил знакомым мне грубым голосом: — «Кормилец, пусти, ради Христа».

— Кто там? — громко спросил папа. Дверь вдруг широко распахнулась, и в залу ввалилась грязная, оборванная фигура моего знакомца, Трофима.

Бледный, трясущийся, с налитыми кровью глазами, он тяжело повалился в ноги отцу.

— Батюшка, кормилец! Ради Христа Самого Бога, прости! — вскрикнул он, с глухими, душившими его рыданиями: — грешен я, окаянный, во всем повинюсь тебе!..

— Встань, говори толком, в чем дело? — сказал папа в крайнем удивлении, слегка дрогнувшим голосом; и я видел. как прыгала папироса в его дрожащей от волнения руке».

— Нет, батюшка, нет, не встану я, пока не простите меня; так-то легче мне, легче…

— Ну, ну, в чем дело-то?

— Ох, кормилец ты мой: все я забыл: — и Бога, и совесть… Обошел меня лукавый… на какое, было, дело меня натолкнул, да, видно, Бог моей погибели не захотел. Нынешней ночью… положил я и дом ваш, и хлеб ваш поджечь…

— Ах, Боже мой! — в ужасе вскрикнула мама.

— ….. Целый день в саду у вас я сидел… У меня такой расчет был, чтоб, как, значит, загорится гумно, да пойдет суматоха, мне в дом бежать, да и тащить, что ни попало… Батюшка ты мой, — сынишку-то твоего Господь мне, дураку, на вразумленье послал. Я это сижу в саду, схоронился… в беседке, а он и бежит… Уж и напугался же я… А он меня накормил… а потом, Господи Боже мой, с себя образок снял, да на меня и надел. О ту пору, все словно помутилось у меня в голове. Слеза инда прошибла меня. Тут-то всю свою мерзость я и увидел. И подивился я, как еще Бог грехам моим терпит. Вот как перед Истинным говорю: век буду Бога за вас молить, только прости ты меня, грешного, возьми к себе… а я… а я… душу за вас отдам… батюшка!..

Зимние сумерки. Рассказы, сказки и стихотворения. М.: Издание типо-литография В. Рихтер, 1902

Добавлено: 31-07-2016

Оставить отзыв

Ваш адрес email не будет опубликован. Обязательные поля помечены *

*