Карьера Леонида Андреева

(Этюд о популярности, арлекинах и толпе).

«Рынок полон шумливыми паяцами.
Они для народа — господа на час».
Ницше — «Also sprach Saralhustra».

 

В представлении большой публики понятия — гений, талант, известность и популярность смешиваются в одно дисгармоничное целое.

Мы не будем повторять школьных определений этих смешиваемых понятий — поясним только, что Рафаэль — гений, Лев Толстой — талант, Герострат — известность, а Нат-Пинкертон или какой-нибудь недалекий говорун из приват-доцентов представляют из себя популярность.

Трудно точно сказать, сколько процентов в литературной карьере Леонида Андреева относится насчет таланта и сколько насчет популярности.

Но, думается, мы не будем далеки от истины, если его популярность определим 90%, а насчет таланта оставим скромных десять.

«Хотя талант всегда составляет сердце хорошей славы, но вообще для славы нужны и менее благородные органы» — писал психологически верно один русский публицист.

Если эти «менее благородные органы», даже при создании славы, т. е. достойной, вполне заслуженной внешней оценки внутреннего содержания, играют роль существенную, то в деле погони за популярностью они составляют почти все.

По отношению к великим художникам слова нас не особенно интересует пройденный ими путь к славе — мы знаем, что их глубокое духовное содержание, молния ума, алмазы и перлы души должны были победоносно разбить все внешнее, враждебное их таланту.

Но где это пошлое внешнее не только не враждебно литературной посредственности, но ласкает и возвеличивает ее, где толпа своим жирным поцелуем целует популярность «возникшую из ничтожности рабской до высоты самодержца» — там литературная биография представляет глубокий интерес, она объясняет чудесное превращен« маленькой шашки в короля.

Биография Леонида Андреева, как литературной величины, нас интересует так же мало, как биография Вальцевой.

Но его путь к популярности тесно связан с психологией толпы — этого многоголового чудовища, любящего все грубо-эффектное и любовно подмигивающего своим шутам и фиглярам.

Леонид Андреев начал свою литературною деятельность в московской газете «Курьер», издаваемой юрким страховым деятелем Иаковом Авраамовичем Фейгиным.

Сперва Андреев работает, как судебный хроникер, затем, как злободневный фельетонист, громящий с одинаковым жаром и устарелую классическую систему, и резиновые шины.

Нельзя сказать, чтобы злободневные литературные труды Л. Андреева сверкали юмором Джером-Джерома, но все же порой они вызывали улыбку у невзыскательного тогдашнего подцензурного читателя — что и требовалось доказать.

В этой же газете Л. Андреев стал помещать изредка и свои рассказы, преимущественно в рождественских и пасхальных нумерах.

Рассказы эти были не хуже, не лучше рассказов другим беллетристов — имя им легион.

О Л. Андрееве еще никто ничего не слыхал, как и о московском поэте Емельянове-Коханском, пока последний не выпустил своих «розовых» стихотворений с посвящением «египетской царице Клеопатре» и с своим портретом в костюме демона с крыльями.

У Леонида Андреева роль стихотворений на розовой бумаге сыграл рассказ «Бездна», помещенный в «Курьере» в январе 1902 года.

Вот в кратких словах содержание рассказа.

Студент-технолог Немовецкий возвращается с хорошенькой гимназисткой с загородной прогулки. По дороге двое бродяг насилуют девушку. От удара одного бродяги Немовецкий теряет сознание.

Когда он приходит в чувство, он находит изнасилованную девушку в глубоком обмороке.

В Немовецком пробуждается нехорошее животное чувство к этому бесчувственному телу, он «с страстной жестокостью мял горячее податливое тело и говорил, улыбаясь хитрой усмешкой безумного: — Отзовись! Или ты не хочешь? Я люблю тебя, люблю тебя…» (стр. 48).

В конце концов Немовецкий совершает, подобно бродягам, гнусный акт над девушкой, лежащей в обмороке.

Этот рассказ, отдающий букетом французских бульварных романов, обличает в юном авторе грубое незнание элементарной психологии: студент Немовецкий, как рисует его Андреев, человек вполне нормальный без всяких извращенностей; он от боли теряет сознание, и затем, придя в чувство, совершает гнусный акт над беззащитной, полумертвой девушкой.

Возможно-ли допустить от нормального человека такой дикий поступок?

Тем более, даже нормальное подовое влечение при сильной усталости, потере сил — как в данном случае было с Немовецким — пропадает.

Леонид Андреев по мановению пера превратил! Немовецкого — нормального, здорового юношу в какое-то больное чудовище в духе знаменитого Джека-Потрошителя.

Так вот после рассказа «Бездна» о Л. Андреева заговорили, как заговорили бы о человеке, дерзнувшем в костюме Адама пройти по Невскому проспекту.

Одни находили его рассказ сальным, другие же в этом сале — особую прелесть.

«Курьер» стал усиленно рекламировать «надежду русской литературы». «Надежда» усиленно стала печь рассказы, а «Курьер» похваливал.

Вторым этапом известности Л. Андреева послужила краткая благоприятная библиографическая заметка об его книжке рассказов, данная покойным Михайловским в «Русском Богатстве». Заметка эта вовсе не носила восторженного характера, а только снисходительно отмечала, что рассказы молодого беллетриста местами недурны.

Но в те времена Михайловский был альфа и омега русской критической литературы: его мимолетные слова подхватывались налету, комментировались, интерпретировались и раздувались до невозможности.

Поклонники и радетели Л. Андреева из незаметного скромного отзыва, сделанного тогдашним критическим корифеем, состряпали целую Илиаду литературных доблестей Андреева.

Большая публика, которая самого отзыва в подлиннике и не читала, поверила газетным интерпретаторам этого отзыва, по толкованию которых Михайловский видит, де, в Андрееве восшедшее светило.

Что же собственно представляли из себя эти два первых небольших сборника Л. Андреева.

Некоторые из помещенных в них рассказов, как-то «Ангелочек», «Петька на даче», «Набат» читались с приятностью, но были бесконечно далеки от печати таланта. Напр. «Петька на даче» — недурный рассказ для детских журналов старшего возраста; рассказ «Набат» с декадентским пошибом местами написан красиво; много рассказов и прямо убийственных, напр. «Стена», который не приняла бы ни одна провинциальная газета — здесь берется неумелой рукой затасканный сюжет о стремлении к свету высоких душ, которых филистеры именуют прокаженными, и облекается во внешнюю безобразную, декадентскую абракадабру.

Между тем кружковщина делала свое дело.

В одном из переулков Москвы возле Пресненских прудов велся план компаний завоевания обывательских читающих сердец. В газете «Курьер» возжигались такие беззастенчивые фимиамы в честь Л. Андреева, что курительный свечи вздорожали. И даже сам автор «Бездны» имел смелость, прикрывшись псевдонимом Джемса Линча, в 1902 году поместить в «Курьере» статью, где он, по поводу своей «Бездны», наносил щелчки своим хулителям и оправдывал дружески Леонида Андреева.

Недавно эта беззастенчивая статья перепечатана в № 3 журнала «Вопросы Пола» под громким титулом «Статья Леонида Андреева» (По поводу «Бездны»).

Под статьей вторично для неразумеющих жирным шрифтом подпись «Леонид Андреев», а в скобках бледными буквами (Джемс Линч).

«Менее благородные органы», столь пользительные для достижений популярности, начади действовать с возрастающей интенсивностью. Пошли в ход фотографий и в единственном числе, и — с знаменитым тогда Горьким — отражение славы великого Максима падало естественно на невеликого в те времена Леонида.

Он и на портретах, выставленных на Кузнецком Мосту, стал сниматься, так сказать, под Горького — в русских сапогах, в национальном костюме и в восхитительной боярской меховой шапке, что дало повод одной из распространенных газет, теперь переменившей по отношению к Андрееву свой фронт, тогда язвительно воскликнуть: «что за славная бекеша у Леонида Андреева».

Как вокруг большой планеты вращаются небольшие спутники, а вокруг последних еще более мелкие, так и Л. Андреев, бывший вращающимся спутником Горького, приобрел в свою очередь подчиненный закону тяготения миниатюрные «светила» — так называемые высоким стилем «друзья».

Эта «друзья» состояли главным образом из мелких газетных репортеров, а частью из тех покровительствующих и покровительствуемых праздных россиян, что считают небесным счастьем пройтись по бульвару с «восходящей знаменитостью».

Как ни как — «друзья» были очень полезны: в ежедневной пресе стали попадаться высоковажные для России сведения о том, что Л. Андреев прибыль из Крыма, читал в кругу «друзей» новую интересную повесть, пишет драму и т. д.

Популярность, складывающаяся из незаметных мелочей, все растет.

Да и сам Андреев не теряет даром времени: своим практичным умом он подметил, что публика пресытилась освободительной литературой стиля 70-х и 80-х годов, что для толпы возникла потребность в чем нибудь остром, экстравагантном.

Тогда он стали безжалостно потрошить Достоевского, претендуя на звание психолога — в результате; появляются «Мысль» и «Жизнь Василия Фивейского», вещи, в лучшем случай представляющие из себя пародию на «Братьев Карамазовых».

Наступила японская война с ее кровавыми ужасами. Верный девизу: «лови момент», Андреев пишет «Красный смех», где много претензий бить по нервам читателя, но, по отзывам очевидцев войны и между прочим Василия Немировича-Данченко, мало жизненной правды в отношении описаний манджурских кровавых драм и психология войны.

Оно и понятно: Л. Андреев, наблюдавший театр военных действий из уютной петербургской гостиной, руководясь своим любимым априорным методом угадыванья, в данном случае не угадал.

Когда социал-демократическое движение, окрашенное волнами символизма, заинтересовало русское общество — Л. Андреев пишет слабую драму «К звездам», где пытается доставить в этой области удовольствие своему патрону — толпе.

Увлечения русской публики меняются, как перчатки.

На смену социал-демократическим брошюрам, сыпавшимся, как из рога изобилия, пошли в ход брошюры, трактующие об анархизме с мистической окраской.

«Наш пострел везде поспел» — Л. Андреев преподносит драму «Савва» с громким эпиграфом «Ignis sanat» на потребу изменившегося общественного вкуса.

К общественной психологии — опять перемена: интересуются философско-религиозными проблемами, вековыми тайнами бытия.

Как опытный, любезный галантерейный торговец, выписывающий для почтенной публики модный ситец, Андреев, пишет «Жизнь человека» — нелепую, безвкусную вещь, иллюстрацию к лубочной картине «Пять ступней человеческой жизни».

Социал-демократическое движение окончательно пошло насмарку — на общественную арену въехал порнографичный бог-амур.

Автор «Бездны» вспомнил свой незабвенный стиль и во «Тьме» порнографическим плевком проклинает практические выгоды Маркса и Энгельса, а в «Царь-Голоде» даже имеет оригинальное «экономическое мнение» о роли lumpenproletariat`а в создании нового строя и пророчит именно этому, столь нелюбимому правоверными социал-демократами «стаду зверей», главную роль в будущих общественных катастрофах.

В этом отношении автор солидарен с одним Бакуниным, ни во грош не веря «сознательным товарищам».

Как же не любить большой публике своего любезного угодника и кавалера, как не ласкать его, всегда «потрафляющего» ее вкусам и моде!

О, любезный обывательскому сердцу Мюр и Мерилиз, у тебя есть всевозможные под громкими ярлыками на всякую цену товары, оптом и в розницу!

В «Русском Слове» была помещена беседа критика Измаилова с Л. Андреевым, где последний великодушно признает право за рассказами, написанными простым, безыскусственным языком в духе Чехова и даже сообщает, что он сам недавно написал такой рассказ.

Мы охотно верим Л. Андрееву, верим, что, если в публике будет спрос на рассказы, написанные языком «Воляпюк» или «Эсперанто», Леонид Андреев подарит ее вещицами, написанными на этих языках.

Если-бы нужно было охарактеризовать Л. Аидреева, мы определили бы его, как писателя большой малосознательной публики, этого, по выражению Саллюстия, «сборища, жадного до новшеств» (miiltitudo, cupida rerum novarum), писателем толпы, поверхностно схватившей в какие-нибудь пять лет и забавляющейся, как лакомым блюдом, экономически, философскими и религиозными настроениями, начиная с доктрины Маркса и кончая неохристианством и культом Адониса.

Для такой неглубокой публики и самым подходящим писателем является неглубокий, популярный, покладистый Л. Андреев, обладающей счастливой способностью все возвышенные доктрины мировых друзей человечества низводить на степень опошляющего понимания простецов.

Общественный гипноз заразителен: некоторые даже серьезные критики из букварных затронутых автором истин выводили бездну мудрости, приписывали Андрееву такие откровения, которые не снились ему и во сне, видели в его прописных лубочных изречениях какие-то новые пророческие слова.

Публика, заразивши критиков, читала их панегирики и в свою очередь вторично заражалась — происходил обоюдный гипноз: первоначальный и отраженный.

Как герой романа Никулиной «Мимочка на водах» пленял курортных недалеких дам «и стишком из Гейне, и стишком из Мюссе» — так Л. Андреев преподносит читателю немножко Маркса, немножко анархизма, кусочек Ницше, кусочек порнографии…

Добавьте к тому хлесткий язык, и легкомысленная дама-публика, обожающая и военных, и штатских, совершает грех прелюбодеями с бравым писателем.

Чтобы яснее указать, как толпа оценивает талант и популярность, я приведу грустный пример: от всей несравненной мудрости Жан-Жака Руссо в большой публике осталось о нем смутное воспоминание, как о добром, сентиментальном человеке, между тем та же публика с именем маркизы Попадур или Поль-де-Кока связывает вполне определенное представление, если даже неблагоприятное, все же — определенное, верное.

В молодой русской литературе есть нисколько действительных художников слова, стоящих несколькими головами выше Л. Андреева, хота бы Арцыбашев с своим сильным психологическим анализом, Куприн — этот умелый объективный наблюдатель добра и зла, Анатолий Каменский — талантливый лирик современного буржуазного роса, Борись Зайцев, — поэт тихих безмятежных радостей бытия, Сергеев-Ценский, с ужасом заглянувший в лицо бессердечной жизни и некот. др.. Но тем не менее Л. Андреев считается между ними «королем».

По поводу этого печального недоразумения вспоминаются слова Спинозы; «не надо ни плакать, ни смеяться, а понимать», понимать психологию толпы вообще, неуравновешенность и поверхностность нашей толпы в частности, ловкость литературного жонглера, умеющего надевать на себя различные модные плащи, рекламу и саморекламу, литературную кружковщину, особую удачу жонглера, раболепство критиков, зараженных массовым гипнозом и т. д.

В деле создания популярности нужно учитывать мельчайшие, порой даже юмористические подробности: уже фамилия Андреева, начинающаяся с первой буквы русского алфавита, дала ему счастливую возможность быть помещенным первым, при перечислении сотрудников журнала — поверхностная толпа пробежит только начальные фамилии сотрудников, первую фамилию в особенности; в глазах все мелькает и мелькает: Леонид Андреев… Фамилия запоминается и облекается известным уважением в глазах большой публики, пока даже не прочитавшей ни одной строки из Андреева.

Психология весьма несложная: «если поставили в число сотрудников, да еще первым — значит есть за что… Нас с Вами, Иван Сидорыч, не пропечатают».

А эта, уже упомянутая нами, почтительная дружба с сиявшим тогда Максимом Горьким, трогательное двойное снимание на карточках, умилительное восседание в одной и той же ложе театра, подражание в костюме. («Да мы с Алексеем Максимовичем, да я с Алексеем Максимовичем, да вот Алексей Максимович…») и т. д. — все основано на истине, доступной юнкерам пехотных училищ, что земля получает свой свет от солнца.

Все это может показаться парадоксальным и мелочным, но, повторяю, популярность то и создают, главным образом, эти мелочи, порой смешные, порой не эстетичные, мягко выражаясь.

А эти намеренно заманчивые заглавия рассказов и драм, чтобы сразу забрало публику еще до чтения: «Бездна», «В звездам», «Проклятие зверя», «Царь-голод» и т. д.

Критические статьи, публичные лекции, в силу материальных соображений, обыкновенно приноравливаются к потребностям большой публики и избирают своим сюжетом темы, волнующие в известный момент толпу.

И вот мы видим высоко-юмористическое явление: вполне серьезные люди начиняют играть в лошадки, читая лекций о «Жизни человека» и «Царь-голоде».

Если лекторы соглашаются (?) с «мыслью» автора, то они разжевывают его игрушечные мысли, украшают их цветами своего анализа, придают им философскую концепцию, так что получается стройное миросозерцание, принадлежащее только не Л. Андрееву, а любезным лекторам.

И сам Андреев, присутствуя на подобных лекциях, имеет полное право воскликнуть: «откуда cиe быша? Как это у них хорошо выходит! Они меня скоро сделают гением»…

Если же лекторы оспаривают положение автора, то они призывают на помощь всю свою научную и этическую артиллерию, как будто бы им нужно разбить гранитные скалы Гибралтара, а не картонный домик.

Становится очень весело, когда гранаты и шрапнели летят в игрушечную крепость.

Существует версия, что тот исторический Шекспир, яко бы написавший мировые трагедии, не был их настоящим автором, а только воспользовался необнародованными рукописями раньше умершего гениального поэта и мыслителя.

Леонид Андреев никакого подобного злодейства не совершал, но в его литературной судьбе много общего с судьбою Лже-Шекспира: оба пользуются незаслуженной славой, один только достиг ее исключительно собственным злодействам, другой пользуется популярностью благодаря поверхностности и нервному темпераменту толпы.

По этому поводу известный литературный критик Брандес в 1903 году писал об Андрееве между прочим: «То, что Горький добыл силой л оригинальностью своего таланта, то Андрееву досталось, благодари случаю и болезненной мнительности русских читающих кругов.

Все так и думают: «гений, а мы призеваем его». Ну, и пересолили».

Надо различать трех Андреевых: собственно Л. Андреева аn und für sich, с его скромными данными, печатью литературной посредственности, надерганными отовсюду до юмористичности маленькими мыслями, с его упрощенным пониманием выхваченных идей великих умов; во вторых —  Андреева Леонида, любимца большой публики, умеющего прыгать в обруч и ходить по канату; наконец — Андреева, разукрашенного и совершенно преображенного литературной критикой, автора мировой тоски и мучительных сомнений.

Подлинный Л. Андреев вряд ли узнает себя в последнем созданном Андрееве, с безумной тоской жаждущем заглянуть в вековые загадки бытия.

В этом отношении Андреев напоминает ребенка, который раз услышал от взрослых мудреные слова и сболтнул их… легкомысленный же воспитатель его — литературная критика — старается из бессвязного младенческого лепета создать тайну откровения.

Тот же Брандес, по поводу «пророчества» Андреева, писал: Ни пророком, ни учителем Леонид Андреев, по своему творчеству беллетриста и иллюстратора, не может быть, а, между тем, от него ждут «новых» слов и, при том, «пророческих».

Вот почему мы считали смешным анализировать и подробно разбирать последние «пророческие» произведения маленького Лени.

Нас, главным образом, интересовала психология толпы и влияние массового гипноза в деле создания популярности.

На неестественность сюжета «Бездны» мы указали выше; относительно «Царь-голода» повторим, что автор позаимствовал у Бакунина свой якобы оригинальный взгляд на роль lumpenproletariat`а в истории революционных движений; сюжет рассказа «Тьма» бесцеремонно заимствован автором у Куприна — «Штабс-капитан Рыбников», лишь сделано соответствующее изменение — японский шпион превращен в русского террориста. Но насколько «Штабс-капитан Рыбников» жизненен и глубоко психологичен, настолько «Тьма» носит характер грубой имитации, выдуманности и аляповатости, что было своевременно отмечено некоторыми органами.

Фабула «Жизни человека» прямо списана с известной лубочной картины «Ступени человеческой жизни», где изображены рождение, брак, зрелый возраст, старость и смерть человека.

Автор прибавил только еще две сцены: «Бал у человека» и «Несчастие человека».

Л. Андреев взял человека, незнающего ничего кроме животных печалей и радостей, не понимающего прелести полета к звездам и низвержения в бездну, не знающего радости творчества, болезненного счастья духовных мук, и дал общее заглавие «Жизнь человека».

Андреевский человек — мещанин чистейшей воды, приглашающий сродственников на крещение дарованных детей (картина 1-ая), справляющий именины и закатывающий балы, когда богатства преумножаются (картина 3-ья).

Тогда и нужно было озаглавить «Жизнь мещанина».

«А вот образцы несравненного стиля:

«Вот они! Вот они! Какай честь!
Как он красив!
Какое мужественное лицо!
Смотрите! Смотрите!
А она? Смотрите, смотрите!
Как она прекрасна!
Как горда!»

(Сборник «Шиповник», книга 1-ая стр. 256).

Или далее: «Какая ливрея!

Говорят, что ужин великолепен.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Как богато!
Как пышно!
Какая честь! (там же, стр. 295.)

Если-бы автор получал гонорар не за лист, а построчно, можно было бы подумать, что он нагоняет число пятаков, как делал бывало «Джемс Линч» и «Л.-ев» в «Курьере».

Или еще трогательный диалог:

«Нет молоко! жуй лучше, ты подавишься»
— Корку давай. Она такая поджаристая!
— Ну, ведь я говорила, что подавишься!
— Нет, проглотил.
«У меня молоко течет по шее…» (стр. 244).

А эти бесконечные, претенциозно-глупые ремарки в роде: «Пенье и танец все веселее. Постепенно (..) Человек встает, потом начинает слегка танцевать на месте — потом схватывает жену и с сбившимся на сторону дубовым венком танцует» (стр. 246).

Так все это «представление» испещрено раздражающим, повторением нелепых фраз, дешевым остроумием в роде сравнения красного омара с кардиналом (стр. 235), или желания съесть вывеску вместе с нарисованной на ней ветчиной, да в придачу еще с цветами (стр. 235).

Многие высказывали мне свое восхищение «Жизнью человека» в исполнении московского Художественного театра.

Прежде всего немалую часть этого восхищения нужно отнести на счет того же гипноза.

Затем Художественный театр обладает, завидной способностью делать даже из весьма не поэтичного предмета конфеты.

Он вносит в пьесу такую массу нового и совершенно чуждого автору настроения, совершенно изменяет младенческий замысел Андреева и, может быть, действительно создает в некоторых местах пьесы глубину… но это уже заслуга г. Станиславского и его труппы.

Скажем кстати, что в этом обезличеньи автора — и достоинство, и недостаток театра.

На «Жизнь человека» написано несколько фарсов. Нам кажется, что сам оригинал представляет из себя недурный фарс, который без всяких изменений мог пойти на сцене различных «Эрмитажей» и «Аркадий» если только не облекать его серьезным, торжественным флером, как это сделал Художественный театр.

Подобными благоглупостями, цитированным нами из «Жизни человека», желающими бить на аффект и имеющими претензию на оригинальность, испещрены и «Царь-голод», и «Проклятие зверя» и «К звездам» и т. д. Приводить их нет никакой охоты.

Добавим, что раздражающим образом действует эта пошлая манера Л. Андреева говорить об апельсинных корках панихидно—торжественным языком.

Последняя вещь Л. Андреева «Рассказ о семи повышенных» именно является «рассказом» в смысле грубого незнакомства автора с трактуемым им предметом.

Совершенно не зная современных типов революционеров, не понимая современной революционной психологии, не потрудившись даже ознакомиться с этой психологией вообще, с психологией революционеров, осужденных на казнь, в частности, хотя бы по журналу «Былое» — Л. Андреев прибегает к своему любимому априорному методу угадывания: он ставит себя на место террориста, приговоренного к повешенью, и с наивностью крестьянина из Бретани полагает, что предсмертные думы Л. Андреева тождественны с думами революционера.

Между тем эти предсмертные думы совершенно не эквивалентны — думы буржуазного писателя, с головой ушедшего в приятные мелочи жизни, и думы революционера, идущего на смерть с таким же фанатизмом и, если хотите величием в смысле отсутствия страха смерти, с каким некогда индийские вдовы сжигали себя на костре вместе с прахом мужа!

Последние минуты жизни Балмашова и др., как он фактически переданы, совершенно не отмечены «предсмертным цеплянием» за прелести жизни, каковое испытывает прилепившийся к жизненному фуражу «писатель Андреев, — приговоренный к повешенью».

В небольшом рассказе, на каких-нибудь 85 страницах убористой печати Андреев успел залезть в душу семи приговоренных и еще министра, «умел» передать целое море предсмертной психологии восьми человек… И для «героев» есть невозможное!

Но Л. Андреев, очевидно, держится другого стратегического правила: нет той крепости, которую было бы невозможно взять…

Опереточный психолог смело берет города, самодовольно напевая:

«Nicolas, тра-ля-ля…»

Насколько психологично поведение и настроение семи приговоренных к смерти — можно видеть из приведенных ниже выдержек.

Так революционер Сергий Головин накануне смерти с увлечением занимается гимнастикой по системе Мюллера: «Быстро несколько раз прошелся по камере и к новому величайшему удивлению наблюдавшего в глазок солдата — быстро разделся до гола и весело, с крайней старательностью проделал все восемнадцать упражнений, говорил с удовольствием:

— Вот это так Вот это настоящее, брать Мюллер»… (стр. 209, курсив – наш).

Психология Муси, для которой, по словам автора, «нить жизни не обрывалась смертью», туманна и фантастична.

Муси у Андреева в предсмертную ночь живет восторженной, экзальтированной радостью.

Мы понимаема, это предсмертное счастье и экстаз у христианки первых веков, идущей навстречу львам и пантерам с блаженной мечтою о добром, ласковом Христе; нам понятна также радость революционера, умирающего за ту идею, в торжество которой он непоколебимо верит и пионером которой он был.

Но мотивы восторга Муси автором совершенно не выяснены — ее болезненная радостность скорее напоминает слуховую галлюцинацию, вызванную боем тюремных курантов, с которыми кстати автора слишком много возится в этой 7-ой главе вместо выяснения мотивов радости Муси.

Вся внешняя обстановка современной казни представлена Андреевым не верно: казнь через повешенье производится теперь в тюремной ограде… но нашему автору угодно было еще повозиться с психологией своих героев и для этой цели он заставил их предпринять путешествие по железной дороге к месту казни.

При чем их поэтическое путешествие напоминает триумфальное выступление древних христианских мучеников на арену Колизея: «И казалось минутами, что они едут на какой-то праздник; странно, но почти все ехавшие на казнь, ощущали тоже и, наряду с тоскою и ужасом, радовалась смутно тому необыкновенному, что сейчас произойдет.» (стр. 227 — курсив наш).

Здесь любопытна радость «почти всех» — эстонец Янсон, осужденный по недоразумению, разбойник Цыганок, Василий Каширин, всю дорогу, равно как и Янсон, находившийся в состоянии безумной тоски, без сомнения, не могли радоваться, даже смутно — для этого не было ни малейших оснований; относительно радости Сергея Головина, так влюбленного в свое «молодое тело» — вопрос под большим сомнением.

Радость Муси могла быть только патологическим явлением слуховой и зрительной галлюцинации, ибо других мотивов ее экстаза автор не приводит.

Радость Тани Ковальчук также для нас мало понятна, так как фигура Ковальчук дана автором в крайне бледных красках, и автор скорее изображает ее какой-то революционной доброй тетушкой, пекущейся о крепости носков жизненно непрактичных товарищей, но довольно равнодушной по части идей.

Для восторгов холодного «шахматного игрока» Вернера также мало оснований — хотя у Андреева сухой Вернер под конец преображается и льет слезы мировой любви, но это преображение является, как deus ex mahina, и представляется совершенно невероятным.

Вот вам и «почти все»!

Андреевским революционерам вплоть до самого повешения предоставлена администрацией полная свобода, они свободно идут по тропинке, теряют калоши, вообще располагают собой и своими движениями.

Между тем суровая действительность не соответствует легкомыслию Андреева: У осужденных на смертную казнь заковывают руки и ноги в кандалы; когда же на осужденного надевают саван перед самым моментом казни, то только перед этим надеванием савана кандалы снимаются.

Автор должен был об этом справиться, хотя бы у своих друзей и радетелей, а не фантазировать насчет внешней обстановки современной казни с легкомыслием институтки.

Но Леониду Андрееву не было никакого дела до фактической и художественной правды, ибо от трудов праведных не наживешь палат каменных.

Нужно было только попасть в сук — они великий искусник, не промахнулся: на дамском рынке в моде материя «вуале»… на книжном — смертная казнь…

Он может все этот «случайно заехавший» в наш город арлекин, ходящий по канату и говорящий, по желанию почтенной публики, животом.

Выше мы говорили, что в деле создания популярности Андреева надо учитывать и особую удачу этого литературного жонглера.

Вот уж именно: «не родись ни умным, ни богатым, а родись счастливым». Мельчайшие юмористические случайности способствовали его дешёвой популярности.

Даже Гименей быль его союзником: когда первая покойная жена Андреева болела в Берлине, в газетах неоднократно сообщалось о ходе ее болезни, при чем, конечно, сообщалось и о муже, то приезжающем, то уезжающем из Берлина…

Обстоятельства складывались в известном отношении счастливо — молодая, умирающая на чужбине жена и модный писатель, разрываемый чувством жалости там и чувством писательского долга перед бедной родиной здесь!

Чем больше внешних красивых моментов в жизни писателя, тем он популярнее в глазах большой публики.

И, может быть, эти «случаи личной жизни» при составлении литературного имени играют не меньшую роль, чем «Тьма» и «Жизнь человека».

Он родился в рубашке, счастливый писатель!.

Даже шаловливый бог любви держит его руку: скоро сбросивши траур по первой жене, Леонид Андреев весной 1908 года женится вторично; свадьба происходила в чарующей Ялте, когда расцветали магнолии, и море шептало победную песнь о счастья взаимной любви… впрочем вся эта брачная церемония была гораздо красноречивее наших бледных строк очень подробно описана услужливыми корреспондентами,.. подробно писалось, как счастливая молодая чета приехала из Ялты, как ее встречали на Курском вокзале «друзья» писателя, как упоенные любовью молодые проследовали в Петербург или Финляндию — что-то в роде этого…

Вторичный брак Андреева еще более подогревает интерес к его персоне.

Большая публика, как кумушка, судачила о нем и рядила.

Одни — люди сентиментальные причитали: «что же это!» Так скоро… — «И башмаков еще не износила…»

Ницшеанцы возражали: «ему можно — он сверх-человек… да здравствует страсть…»

Но это судаченье было Леониду Андрееву на потребу и давало ему лишний козырь «величия».

Андреев может возразить, как полководец Суворов: «все счастье, да счастье… ума то оставьте немножко…»

О, да, у Леонида Андреева есть и ум, в смысле всестороннего использования удачных жизненных моментов.

Он не почил на лаврах ничего неделанья и беспечального жития, но работал, усиленно работал…

Между прочим он посвятил «Жизнь человека» памяти своей первой жены:

«Светлой памяти моего друга,
Моей жены, отдаю ату вещь,
Последнюю,
Над которой мы работали
Вместе.
                        Леонид Андреев».

Это посвящение напоминает посвящение Ренана своей сестре в «Жизни Иисуса»:

«Светлой душе Генриетты,
«Сестре моей».

Но Ренан не говорить в посвящении, что он работал над «Жизнью Иисуса» вместе с сестрой.

«Однажды — пишет, — Ренан — ты мне сказала, что будешь любить эту книгу, как писанную при тебе, и потому что она тебе нравится…»

Здесь же оказывается Л. Андреев работал вместе с женой над «Жизнью человека», и при том, очевидно, не над одной только этой драмой, но и другими вещами предшествующими; «Жизнь человека» была последней общей работой, следовательно были раньше и другие общие труды.

Нам раньше, да и всему миру, по-видимому, не были известны литературные способности первой супруги Андреева, и мы в простоте сердечной считали ее только «состоящей при муже».

По словам же Андреева, и она творила с ним.

В действительности, конечно, ничего подобного не было: Леонид Андреев является единственным неоспоримым создателем своих творений… в противном случае почему же раньше, при жизни жены, он не повидал миру об ее таланте — ведь это во первых несправедливо: писать вдвоем, а подписываться одному; во вторых вряд ли его покойная супруга, несмотря на любовь к мужу, согласилась бы на такое пропадание в неизвестности — елпшком сильно законное самолюбив авторов.

Так что возможны только два объяснения этого странного посвящения — оптимистическое: добродетели покойников всегда преувеличиваются любящими их.

Мы бы охотно остановились на этом объяснении, но, к сожалению, предшествующие приемы Леонида Андреева научили нас относиться с недоверием к его бескорыстию.

Вот почему мы с грустью должны остановиться на другом объяснении, исходящем из теорий об испорченности человеческой природы.

Ведь очень красивую картину представляет из себя бескорыстное разделение славы с покойной женой!

Великий муж и талантливая жена за одной общей работой — это только преумножает славу великого мужа, умевшего отыскать такую жену.

Там более все же поймут, что муж бесконечно больше жены, и что посвящение отчасти продиктовано милой, поэтической ложью, незабвенной любовью к усопшей…

«Снова вижу тебя, милый друг за работой,
С побледневшим и грустным лицом.»

Выше мы говорили немного о литературных друзьях Леонида Андреева, в поте лица старающихся за своего патрона.

Вообще современная литературная дружба не носит того бескорыстного характера, отличавшего дружбу философов и литераторов античных веков.

При том экономическом рабском строе Цицерон и Аттик были идеально — бескорыстными литературными друзьями.

В те времена литература в смысле материального заработка почти ничего не давала — эстетичные друзья жили на счет своих богатых поместий (predium), «погружаясь в искусства, в науки, предаваясь мечтам и страстям».

Естественно они были друзьями только ради самой литературы, литературы an und für sich — все низменное и материальное отсутствовало в их дружбе, основанной на общем служении прекрасному.

Эта была чистая литературная дружба, обвеянная нежным дыханьем поэзии.

Но прекрасные дни Аранжуэца миновали…

Современные литераторы сами обратились, если не в рабскую, то в крепостническую материальную зависимость от господ издателей.

Вечная мысль, где бы выгоднее пристроить свое произведение, висит над современным литератором, как дамоклов меч, и вряд ли представляет плодородную почву для произрастания семени бескорыстной литературной дружбы.

Знакомства и «дружбы» видного литератора добиваются, видя в нем нужного человека.

Что, напр., представляют из себя «друзья» Леонида Андреева?

Это прежде всего репортеры, товарищи по его прежней газетной работе, выколачивающие пятачки из сообщения об интимных подробностях жизни великого; затем литераторы, не достигшие особенно видных ступеней по службе и мечтающие попасть в какое-нибудь крупное издание в роди «Шиповника», при протекции Андреева; в третьих — лица, к литературе не причастные, но любящие тереться всюду, где пахнет славой, независимо от того, кто является субъектом славы — скаковой жеребец, или модный писатель.

Если «друзья» не питают к своему великому «другу» дружбы Аттика к Цицерону, то и Леонид Андреев причислил их к лику своих друзей далеко не по идеальным соображениям — он, великий любитель сниматься спереди и сзади, отлично понимает, что их услуги взаимно компенсируются.

Друзья репортеры превознесут его в газетах; друзья-литераторы прогремят о его добродетелях в литературных кругах; друзья партикулярные лица будут трубить о нем в скаковых конюшнях и буржуазных семействах… одним словом «слух пройдет обо мне по всей Руси великой», и даже по западной Европе, ибо в Берлине у нас есть «друг» Иван Ладыжников, наш «представитель», к «которому просят г. переводчиков обращаться за разрешением на перевод и за справками».

Так делаются хорошие литературные дела.

Вот почему, когда я читаю в газете, что, при чтении автором в рукописи «Рассказа о семи повешенных», присутствующие два шлиссельбуржца прослезились, я имею полное основание подумать: а, может быть, и не прослезились, а, может быть, и никаких шлиссельбуржцев при чтении не присутствовало…

Или когда на днях «друзья» печатно сообщают, что Л. Андреев написал новый рассказ в духе прежнего «Мысль», производящий глубокое, неотразимое впечатление, — я улыбаюсь улыбкой Фомы неверующего.

И когда я слышу о Леониде Андрееве и его «друзьях», я невольно пародирую Горького: «Укажите мне дружбу! Вот стол, вот свеча, а где дружба?»

Таким образом мельчайшие нюансы общественной неуравновешенной психологии, удачно использованные автором мелочи собственной жизни, гипноз, поверхностность большой публики, услуги «друзей», полоса особой удачи, автореклама, — все вместе соединилось в могучий мотор, выбросивший Леонида Андреева из репортерских закоулков на арену общественного внимания.

Нужно еще не упускать одного фактора андреевской популярности — это современное тревожное общественное искание новых художественных путей, новых художественных форм.

Это тревожное искание набрасывается на все «оригинальное», стараясь найти в нем цель своих беспокойных поисков.

Но, при приподнятых, экзальтированно-болезненных исканиях, трудно ожидать трезвого, спокойного анализа, умеющего отличать мишурную шелуху и крикливое гаерство от заслуживающего внимания.

Только когда страсти улягутся, когда благородное искание новых художественных форм пойдет по тропинкам, намеченным логикой, тогда критика поймет, какую ошибку сделала она, уделяя внимание этому литературному арлекину и тем самым подогревая общественный интерес к его персоне.

Это грех, непростительный грех!

Лучшим средством его исправить было бы полное игнорированье Андреева, беспощадная фигура умолчания — тогда «великий» скорее утонет в нирване заслуженной неизвестности.

Но трудно ожидать такого бескорыстия.

Дело в том, что современная критика, юмористические журналы, лекторы, слишком заинтересованы Андреевым, как хлебной темой, чтобы сразу отказаться писать и говорить о нем.

Но как только появится более «интересный» литературный сюжет, их неустанное внимание к Л. Андрееву покроется бездной равнодушия.

Уже в торжественном грохоте литавров и барабанов в честь автора «Санина» можно было уловить панихидное «Со святыми упокой» Л. Андрееву… но последний — о, благодетельный инстинкт самосохранения, — умел во время избежать могильного забвения новыми литературными выпадами.

Нам кажется, что в «Жизни человека» Андреева есть «пророческий» намек на его собственную судьбу: не представляет ли из себя Некто в сером ту беспечную толпу, которая подняла Андреева на пьедестал популярности!

Но можно ли верить этому коварному другу, и кто поручится, что тот же Некто в сером не свергнет грубым кулаком легкомысленного триумфатора с победной колесницы!

На зените величия, amor еt deliciaе толпы, зацелованный ее жирными поцелуями, место трехкопеечного гонорара судебного хроникера зарабатывающий теперь десятки тысяч, неисчерпаемый источник дохода для газетных интервьюеров, тема для салонных разговоров — не вспоминает ли Леонид Андреев в бессонные ночи свою непорочную литературную молодость, когда было много и нужды, и беганья по редакционным лестницам, и обидных возвратов рукописей, но зато на нравственной физиономии не лежало позорное пятно поцелуя и грех прелюбодеяния с толпой — этой многоголовой блудницей, переменившей так много платных любовников.

Не вспомнить ли он в объятиях любимой женщины, на чарующем берегу Черного моря, на серебряном Капри, на задумчивых шхерах Финляндии те ужасные поцелуи беззубой тысячеглавой старухи-толпы, щедро платящей своим любимым альфонсам.

Какой контраст!

Современный литературный альфонсизм и давно минувшее, рыцарское одинокое служение прекрасному:

«Дорогою свободной
Иди, куда влечет тебя свободный ум,
Усовершенствуя плоды любимых дум,
Не требуя наград за подвит благородный».

О, тоска, моя нимфа Эгерия!

Моим единственным мотивом «святотатственного покушения» на Л. Андреева была обида за русского читателя, одураченного и загипнотизированного.

Мне бы очень не хотелось касаться личных моментов жизни писателя, но я был принужден это сделать, так как в этих моментах — одна из разгадок его крикливой популярности.

Пройдут года, и русское общество посмеется над своим странным былым увлечением:

«Мы были наивны, мы были дети».

Наша брошюра была уже набрана, когда Л. Андреев подарил России новое произведение «Мои записки» («Шиповник» — № 6).

Записки ведутся от имени доктора математики, посаженного в тюрьму за убийство отца, брата и сестры с корыстной целью.

В тюрьме доктор начинает заниматься «переоценкой ценностей» и открывает много давно открытых Америк — пользуясь старым приемом пчелы, собирающей мед с различных цветов, Л. Андреев в лице этого доктора, обдирает Ницше, перелагая несравненную поэзию философа суконным языком обывателя.

Вот примеры беззастенчивых заимствований у Ницше: 1) о прелести одиночества (стр. 176, 177), 2) о преимуществе истины перед вымыслом (стр. 177, 178) 3) об освобождении от «личных привязанностей» (стр. 190).

Рассуждения доктора о счастьи разумной железной необходимости, о вреде свободы, о «целесообразности тюрьмы» также ничего оригинального и нового не представляют — «головы в иероглифных кидарах» неоднократно это повторяли, хотя бы Маккиавели.

В этой повести г. Андреев устами доктора открывает Америку за Америкой на удивление профанам.

Ничто не вечно под луной — дружба, любовь проходят… это — истина, известная даже запасным военным писарям.

Но она поразила Л. Андреева, и он спешит ею поделиться с читателем (стр. 176).

Мы все отлично знаем теорию о вечности материи, о нераздельности духа и материи… но наивный Леня, от кого-то впервые услышавши о вечном переходе форм, — захлебываясь от восторга кричит: «только глупцы, умирая думают, что они кончают с собой — они кончают только с одной формой себя (?), чтобы немедля (?) принять другую». (стр. 227).

Мы возражаем пылкому Колумбу: «ваше «немедля» слишком сильно… мы знаем несколько дальше, хотя бы из теории о вечном возвращении (Ницше, Бланки, Лебон)»…

Восторженный Колумб не слушает и заливается соловьем: «Жизнь каждого из тех людей, кого я видел за эти дин, движется по строго определенному кругу»… (стр. 234).

В представлений большой публики сверх-чедовек (űbermensch) Ницше с его грандиозной проблемной свободы духа превратился в хулигана насилующего девиц и подделывающего векселя.

Такого «сверх-человека» дает нам Андреев в лице доктора, «смело и открыто» занимающегося в тюрьме онанизмом и поющего панегирики греху Онания (стр. 179, 180).

В главе десятой Л. Андреев развивает этот онанистический мотив в безобразно грубой сцене между доктором и его бывшей невестой.

Л. Андреев предусмотрительно сделал запасной выход — фигура доктора математика не вполне ясна.

Если публика отнесется сочувственно к его этике, Л. Андреев может сказать: эту этику открыл я.

Если ж найдут этические выпады слишком рискованными, Л. Андреев ответит: да ведь изображенный мною доктор — человек не нормальный, стоящий на границе сумасшествия, и я хотел представить только его извращенную психику.

Тем более, что сочувствующая газета «Эпоха» еще до появления рассказа благоразумно сообщила о грядущем появлении «Моих записок», передавала вкратце их содержание и между прочим писала:

«С первых строк вводят нас «Записки» в область смешанных понятий и запутанных границ лжи и правды»…

— О, кисть узнаю я — Корреджий, твоя!

Запутанные границы лжи и правды — это восхитительно!

Если критика укажет на рискованность некоторых этических положений Андреевского доктора — это будут конечно, границы лжи…

Если же будут восхищаться некоторыми красиво-смелыми позами — то это относится к границам правды.

Так уготовывают путь крикливому успеху, искусному шпагоглотателю, все чаще и чаще возвещающему: «иду на вас, обывательские карманы!»

Октябрь — 1908 г.

Анатолий Доброхотов. Карьера Леонида Андреева. М.: Печатня А. И. Снегиревой, 1909

Добавлено: 17-03-2019

Оставить отзыв

Войти с помощью: 

Ваш e-mail не будет опубликован. Обязательные поля помечены *

*