Мирное житье

Летом в Петроград вернулся ротмистр князь Александр Игнатьевич Медынский, опять раненый в ту же руку и вдобавок еще контуженный. Рана была легкая и заживлялась быстро, без всяких осложнений, но с контузией пришлось считаться гораздо серьезнее. Беспокоили нервы, мучительно растревоженные, болезненно чуткие.

Медынский очень тяжело переживал ниспосланные России испытания. Он не допускал и мысли, что славная многовековая история его горячо любимой родины может изменить свое величественное течение, но вместе с тем — уставший, физически и нравственно исстрадавшийся — он боялся будущего, с трепетом постоянно нараставшей тревоги ждал каждый день новых тягостных известий.

— Все для победы! Все для победы! Какое счастье, что этот благотворный клич делается теперь всеобщим!

Медынский болезненно волновался, хватаясь уже ранним утром за газеты. Боевые неудачи, партийные споры и разоблачения тех или других злоупотреблений делали его несчастным на целый день.

— Вам вредно жить в Петрограде, — говорили ему врачи.

Да Медынский и сам понимал, что так он не скоро поправится. А между тем хотелось поскорее вернуться к своему делу, в армию, хоть немного окрепнуть нервами, чтобы не слечь где-нибудь в лазарете, только увеличивая число тех, о ком заботятся другие. Но ехать в свое имение, в одну из западных губерний, было теперь невозможно.

Врачи стали все решительней настаивать на Кисловодске.

— Там меньше, чем где-нибудь, думают и говорят о войне, там яркое, горное солнце, насыщенный озоном воздух, а главное, — вам необходим Нарзан, — его углекислые ванны вас быстро сделают здоровым.

И Медынский поехал.

* * *

— Кого я вижу! Саша! — раздался откуда-то справа из толпы веселый, приветственный голос и, преграждая дорогу, кинулся навстречу Петя Шустрово.

Такой же, как всегда, Петя Шустрово, — с иголочки одетый, моложавый, немного фатоватый, но скрашивающий эту фатоватость своей неподдельной, прямо детской, веселостью.

— С театра военных действий… раненый герой… Слышал, слышал…

И он взял под руку Медынского, увлекая его вправо, где были расставлены столики, прямо в парке, у выхода из галереи Нарзана.

— А я только что собирался пить утренний кофе… Ну, вместе, вместе, — конечно вместе. Сядем здесь.

Мимо столов, по аллее; ведущей вглубь парка, широкой, пестрой волною плыла праздная и нарядная кисловодская толпа. В особенности она казалась яркой, сочно освещенная обильным южным солнцем, подчеркнутая в своих цветах плотной синевой южного неба. Деревья здесь были вырублены у галереи Нарзана, у зданий ресторанов и веранд, так что можно было легко следить за проходившими, за женскими лицами и туалетами, за жестами и улыбками беседующих.

— Хорошо сделал, что приехал, — не соскучишься. В этом году оживление особенное, давно небывалое, — весело рассказывал Петя Шустрово.

На веки вечные причисленный к какой-то столичной канцелярии и никогда даже не мечтавший двигаться вперед по службе, он приходился дальним родственником Медынскому. Почти однолетки, оба помнили друг друга еще с детства и часто потом встречались за общими ужинами и в уборных театров, когда Медынский еще служил в полку и вел холостую жизнь богатого гвардейца. У Пети Шустрово средства были самые скромные, но он как-то умел всегда ловко устраиваться, прекрасно одевался, бывал в обществе и в полуобществе, в клубах и в кабаках, — не то удачно играл, не то ухитрялся занимать под какие-то несуществующие дядюшкины наследства.

— Сезон, надо признаться, самый нынче занимательный, — продолжал он своим обычно-шутливым тоном: — здесь можно в этом году и карьеру сделать, и деньга нажить, и жениться весьма не плохо, и, наконец, попраздновать за милую душу в свое удовольствие, если ты вообще еще чувствуешь склонность к женщинам, к вину, к картам, — словом, ко всем классическим обольщениям нашей бренной земной жизни. Здесь, собственно, у нас два лагеря. Один — вокруг Глафиры Филипповны. А ты знаешь, кто такая эта самая Глафира Филипповна? Глашка Сарафан! Помнишь ты Глашку, по прозвищу Сарафан, — в первый год, что ты вышел в офицеры? Совсем была молоденькая, почти девочка, танцевала всегда в сарафане… еще Дубецкий с нею путался… Теперь красавица, полная, русокудрая, в самом национальном стиле. Артистка, ничего не поделаешь: исполнительница народных песен. Только где поет и когда — неизвестно. А с нею знаменитый миллионщик Разлапин. Бриллианты и туалеты действительно замечательные, и можно через нее большие дела сделать. Ну, разумеется, молодежи кругом всякой сколько угодно, и на первом месте кавказский нефтяной саврас Карабашев. Бешеные, нелепые деньги на нее тратит…

Щурясь от яркого солнца, Медынский без любопытства следил за двигавшейся перед ним толпой и без особого интереса слушал собеседника, с которым у него было так мало общего. Но Петя Шустрово этим не смущался.

— Лично я, пожалуй, ближе к другому лагерю, хотя меня всюду считают своим. Только другая женщина много интереснее. Это — Тамара Шелимова. О! ты должен с нею познакомиться. Наружности описывать не стану, увидишь сам. У нее муж — тоже с миллионными оборотами, каждую неделю приезжает сюда на два дня из Ростова и садится с Разлапиным и с Карабашевым в крупнейшее бакара. Остряки в курзале так и говорят: «промышленность мобилизуется». А вокруг Тамары мужчины всяких возрастов и профессий, начиная с сановников, с самого Виссариона Дряхлова.

— Как? Он сейчас здесь? Я слышал, его разбил паралич.

— Подпрыгивает на правой ноге и как-то странно вертит рукою, точно она у него заведенная. А только ничего, в здравом уме и в твердой памяти. Шутит, что если его прихлопнет удар, так это от газет и от всяких нынешних петиций и резолюций. Тут же около и генерал Перелесьев, — у него вышла какая-то история, и он здесь. Тут Киршбаум — наш добрый, аккуратный немец. Ты вообще встретишь много знакомых: Пепелищева, Бера… Он теперь в адъютантской форме и лечится от малярии. Но кто из них действительный избранник Тамары, это, представь себе, сущая для нас загадка. По моему, или все, или никто. Называли Сережу Ливнева, — только он получает губернатора и уже уехал. Вот тебе карьера, устроенная через Тамару и через старика Виссариона. Факт, несомненный факт. Дряхлов хоть и здесь, хоть и болен будто бы, а сейчас, говорят, в большой силе, и я знаю, что он Шелимову устраивает что-то очень крупное, о чем говорят совсем шепотом. С Тамарой я тебя обязательно познакомлю, — обворожительная женщина, — не оторвешься… Есть еще кроме них Сусанна Карабашева, сестра того савраса, лет двадцати семи барышня, но это уж для искателей богатых невест. Говорят, красавец Пепелищев в шансах… Ну, вот, ты и в курсе нашего мирного житья-бытья. Пикников, надо тебе сказать, в этом году видимо-невидимо. И все Тамара Шелимова, — то ей на Бермамыт, то на какой-то Большой Джинал. Такой взяла размах жизни, что только одна Глафира может с нею соперничать и туалетами, и вообще швырянием денег…

— Мне бы хотелось повидать Виссариоиа, — задумчиво произнес Медынский, — мой отец всегда его считал государственным человеком, мы все привыкли уважать его мнения. Что он сейчас думает? Что переживает в эти тяжелые дни? Как относится к нашему общественному пробуждению?

— Да ты его сейчас увидишь. Через полчаса появится Тамара Шелимова, и он будет здесь, как всегда, начисто выбритый, раздушенный, в светлом пиджаке, — немного прихрамывающий, но, как и прежде, приветливый и жизнерадостный. Только едва ли он станет разговаривать с тобой о политике, этих разговоров он терпеть не может, начинает волноваться, машет рукой: «ах, нет, нет, не надо!»

— Я так и думал, что нынешние события должны глубоко волновать такого человека, как Виссарион Дряхлов.

* * *

Медынский и не заметил, как очутился за ужином в курзале в обществе Глафиры и ее кавалеров.

Вчера он почти весь день просидел один у себя в номере, покинув в парке слишком разговорчивого Петю Шустрово. Только побывал у рекомендованного ему доктора, который нашел, что именно Кисловодск вполне восстановит его силы: «принимайте Нарзановые ванны и живите в свое удовольствие. Здесь у нас великолепно».

Медынский был утомлен с дороги и рано лег. Сегодня начал лечение, совершил прогулку на Серые Камни, любовался Эльборусом. Но вечером показалось в гостинице скучно и одиноко, из соседнего курзала доносились густые звуки хорошего струнного оркестра. Решил пойти, послушать музыку.

Как сладко дышится по вечерам в этом чарующем своей горной свежестью Кисловодске, какой живительный воздух пьется здесь полной грудью! Празднично и нарядно выглядит ярко освещенный курзал, его гладко утоптанная просторная площадка и столики на террасе, и эта обычная кисловодская толпа, всегда разряженная, шумная, беззаботно гульбищная.

— Медынский! Саша! — раздался голос все того же неизменного Пети Шустрово.

А вот и Бер, — улыбается, приветствует.

Через несколько минут он уже сидел за столом, и Глафира Филипповна с любезной улыбкой гостеприимной хозяйки наливала ему из миски какой-то очень холодный, розоватый крюшон.

Тут был и Разлапин, вполне солидный и приличный на вид, с умным лицом немного мужицкого склада и с полнозвучным, увесистым русским говором, был и нефтепромышленник Карабашев, еще совсем молодой, длинноносый и пучеглазый, безукоризненно одетый, с дорогими перстнями на руках.

Говорили о скачках, о бегах и о лошадях Разлапина и Карабашева.

— Переплатили вы, Аршак Осипович… Семьдесят пять тысяч за эту двухлетку! Переплатили.

— Я хочу иметь все самое лучшее, — гордо охорашиваясь, ответил Карабашев.

— А что лучше, тоже понимать надо, — невозмутимо отрезал Разлапин: — вы, сударь мой, еще в деле новичок.

На террасе показался известный певец, приехавший всего на несколько гастролей.

— Вы взяли мне ложу, что я просила? — обратилась Глафира Филипповна к Карабашеву: — взяли. Я очень люблю театр, — сказала она Медынскому, — и вы знаете, у нас в Москве, у меня всегда ложи во все театры, — куда хочу, туда еду. Иногда по картам гадаю, куда ехать.

Она засмеялась.

— У меня вообще много старых привычек осталось. Вот карты люблю раскладывать и, страсть, люблю плясать русскую… Это и Тихон Андреевич, впрочем, тоже любит… А я вас теперь хорошо припоминаю… Князь Медынский, еще бы… Я ведь теперь, знаете, — заговорила она тише, с насмешливым выражением в губах, — в большие люди вышла. А только прежних всех всегда с охотой встречаю и не отказываюсь от себя… Миллионы — это, знаете, дело плевое, — самое главное — сердечные отношения сохранить. A миллионщиков — их много, да и деньги у нас легко наживаются. Надо только притронуться, а там уж пойдет…

За столом разгорался в это время спор по поводу состояния какого-то Болотина, владельца конского завода.

— Ничего у Болотиных прежде не было, — я же хорошо знаю, — авторитетно доказывал Разлапин: — их состояние с 77-го, с турецкой войны. Тогда вот разжились Болотины, а раньше всего-то мелкой бакалеей торговали, едва концы сводили. Егор-то Болотин, сын Тараса, он и в японскую здорово нагрузился, — и меня тогда в компанию с собой звал, говорил: «нечего зевать, Тихон, такая оказия не часто случается…» Только я с Болотиными — ни — ни, — у меня собственная своя линия. Эти дела я все доподлинно знаю, — вы уж не спорьте, Аршак Осипович…

— Я баба простая, неученая, — продолжала между тем Глафира Филипповна свои дружеские откровения с Медынским: — только всего и умела, что наряжаться, да плясать, да петь русские песни. А как с миллионами-то сжилась, так и сама приучилась дела устраивать, — это, знаете, совсем не трудно при знакомствах да при протекции, всякий вам рад услужить… Я тоже старым своим приятелям всегда с полным удовольствием, если что нужно… Тихон Андреич — он, знаете, всякие дела покупает, а если ему не подойдет, так и другие найдутся. Всегда можно пристроить концессию или что другое, перепродать права… В особенности, если у кого связи, и может добиться там подряда или чего другого, мы с удовольствием всегда купим. Я старых знакомых никогда не забываю, — вот спросите у Бера, он хорошо знает…

Медынский смотрел на это спокойное, полное лицо великорусской красавицы, на ее сочный рот и округлый двойной подбородок, слушал этот ровный и мягкий голос, прислушиваясь одновременно к тому, что говорили мужчины, — смотрел и слушал, и точно не понимал, точно сидел не за столом с ними, а видел перед собой сцену, где разыгрывают актеры какую-то странную, совсем неправдоподобную пьесу. И будто дурманом окутывалась голова. Может быть, правда, подействовал с непривычки бокал шампанского, ошеломила вся эта шумно-праздничная обстановка, — яркие фонари, оркестр, звон посуды, говор, туалеты и смех женщин. Ведь он еще так слаб, так болезненно-восприимчив нервами.

— А ты видел уже Виссариона? — спросил Петя Шустрово.

Медынскому стоило усилия сосредоточиться на вопросе и ответить.

— В три часа у него завтра обедаю. Пока не виделись. Он прислал мне записку, узнав, что я здесь.

— Да они непременно будут в курзале. Я ручаюсь. Вот Перелесьев уже появился. Ах, да, — кстати…

И Петя Шустрово сорвался с места, кинувшись к полному румяному генералу, который что-то объяснял метрдотелю у ступеней террасы.

Сославшись на усталость и на головную боль, Медынский через несколько минут стал прощаться и совсем ушел из курзала.

* * *

— Тебе ничего обедать в половине четвертого? Я жду одну даму.

Старик Виссарион лукаво подмигнул правым глазом, но, кажется, движение было непроизвольное, так как он всегда гримасничал в разговоре.

Это был очень живой, маленький, сухопарый старичок с наглым, насмешливым взглядом и презрительным очерком толстых губ, в особенности выдававшихся благодаря гладко выстриженным усам.

— Жалеть не будешь. Дамочка занимательная… Ну, как отец? Как его подагра?

— Подагра ничего… А вот настроение очень скверное…

— Да, да… ваше имение, чудное имение, — еще бы…

— Что имение! разве в нем только дело?

— А в чем?

Старик Виссарион откинулся в кресле и уставился на Медынского холодным, проницательным взглядом, слегка прищурив правый глаз.

— Как в чем? такие события, потрясения…

— Да у вас в Петрограде с ума сошли, — заговорил он вдруг раздраженно, крутя в воздухе правой рукою: — не узнаешь самых нормальных людей, которых знал с детства. Какие, черт побери, потрясения! Я вот недавно проехал всю Россию с севера на юг: тишь и гладь, и благодать Божья! Какие там потрясения!

Он показал рукою в открытое окно, где сиял яркий солнечный день, и медленно колебались вершины посаженных на косогоре тополей.

— А если распустить публику, в особенности такую невоспитанную, хамскую, как у нас, — так непременно будут потрясения. Только одни потрясения… Но меры-то против них, кажется, общеизвестны. Над чем тут думать?

— Вы забываете, Виссарион Иваныч, что враг на пороге дома. Нам не до внутренних споров.

— Враг! враг! Об этом я и разговаривать не хочу, — выкрикнул Виссарион, резко двинув рукою: — вы все вот говорите — враг, а я говорю — не враг, а недоразумение. Я эту войну сознательно игнорирую. Слышишь, Александр?

Медынский сидел, окончательно не понимая своего собеседника.

— Ты не думай, что это я из ума выжил. Я, вероятно, гораздо трезвее и тебя, и твоего отца. Вы что-ж это теперь хотите? чтобы всякие там господа Разлапины на голову нам сели? И вы верите в их лавочный патриотизм, в их алтынную государственную мудрость? Е-рун-да! Не хочу я и говорить об этом, не хочу напрасно волноваться. А вот если меня когда-нибудь призовут и спросят, тогда я откровенно выскажу свое мнение. Мнение человека, который изучил и знает свою страну, который отдает себе отчет в ее действительной жизни, в степени ее политической развитости…

— Ну, а так называемый враг, — прибавил он после маленькой паузы, уже успокаиваясь: — с врагом этим, я думаю, мы так или иначе справимся и без принятия экстраординарных мер, без внутренних катастроф и без Разлапиных с ответственными портфелями. В частности я очень рассчитываю на нашу осеннюю непролазную грязь, — это, знаешь ли, мудрая народная пословица: что русскому здорово, то немцу — смерть.

Дряхлов уже совсем развеселился, перейдя на свое любимое в обществе амплуа невозмутимого шутника-скептика. В этом отношении у него была старая, заслуженная репутация, которой он очень гордился.

— Недавно мы ездили вот тут в какой-то Большой Джинал. Боже мой, что за дороги, что за дороги! Представь себе такие дороги где-нибудь возле Карлсбада или Гомбурга, — да разве это возможно? кто же поедет? А тут ничего, — couleur locale, и все едут. Да ведь это два совершенно разных мира, две чуждых психологии. Они так и встретятся, оттолкнувшись друг от друга. Я всегда повторяю слова нашего великого Тютчева: «умом Россию не понять, аршином общим не измерить, — в Россию можно только верить!» И в эту старую Тютчевскую Россию я действительно верю, а вот в вашу Россию, в Россию Разлапиных и всех этих милостивых государей, которые зачем-то там собираются и выносят какие-то резолюции, — в эту Россию я, извини меня, абсолютно не верю. Нисколько!

Быстро раскрылась дверь, — и легкой походкой в комнату вошла дама — молодая, стройная, в модном темно-зеленом костюме, с очень короткой юбкой.

— Тамара Григорьевна! Слава Богу…

Дряхлов стал суетливо подниматься с кресла, потянувшись за палкой.

— Он меня одолевает своей политикой… Позвольте вам представить… Это и есть Медынский, о котором вчера говорили.

— Очень рада…

Красивой нельзя было никак назвать Тамару Шелимову, с ее желтоватым цветом лица и неправильными чертами. Но она захватывала сразу, — вызывающим блеском черных глаз, влекущей улыбкой. Гибкая, стремительная в движениях, она чувствовалась все время, — нельзя было ее не видеть и не ощущать. У нее и глаза блестели по лихорадочному, и вся она казалась сухой и горячей.

Медынский, давно отвыкший от женского общества, от близости женщин, испытал сразу какое-то прежнее молодое волнение, которое он вдруг радостно вспомнил, какой-то избыток жизненности почувствовал в груди,—точно весь воздух кругом изменился в составе, стал опьянять и кружить голову.

Его впечатление не ускользнуло от старика Виссариона.

— Будешь и ты среди нас. Тамара Григорьевна — это квинтэссенция озона Кисловодского… А вы знаете, милая, — у меня для вас есть замечательные форели к обеду, совсем особенные… И ваша любимая водочка. Нашел, сам нашел… Прошу…

Он раскрыл дверь в соседнюю комнату, где на три прибора был красиво сервирован обеденный стол, убранный яркими цветами, заставленный бокалами и графинами.

— Я звал Перелесьева, но он появится только после четырех и будет нам готовить тот знаменитый свой напиток, тайна которого вас так занимает, Тамара Григорьевна… Эта женщина, — обратился он к Медынскому, щуря правый глаз, — она тонкий ценитель всех радостей жизни, в том числе и гастрономии, она тонкий дегустатор вин… даже старых, — прибавил он с особым ударением, дернувшись плечом и рукою и выпячивая толстые губы.

* * *

— Вы хотите знать, кто я такая, — говорила Тамара Шелимова Медынскому, — хорошо! с вами я буду откровенна: а-ван-тю-ристка. — Она отчеканивала каждый слог.

Вот уже несколько дней, что жизнь Медынского в Кисловодске стала определять эта женщина. Это сложилось само собой с первой же встречи, тогда у Виссариона. На другой день виделись в парке, вместе обедали, ужинали. Все та же одуряющая праздничная обстановка, тот же хмель беззаботного опьянения, призыв волнующей, лихорадочно бьющейся женственности.

Жизненная волна подхватила и увлекла Медынского. Он ей отдавался почти сознательно, ясно понимая, что его влечет Тамара Шелимова. Пусть! Он ведь все равно живет здесь паразитом. Давно не испытав жизненных обольщений, он, кажется, впервые почувствовал в них пряный, захватывающий вкус. И все-таки его мучило участие в этом бесшабашном празднике; он чувствовал необходимость отсюда уехать, готов был торопить свой отъезд.

Шелимова стояла на отвесном выступе скалы высоко над пропастью. Там шумела внизу горная речка, там, у водопада остались тройки, и все участники пикника, и старик Виссарион, и генерал Перелесьев, и Сусанна Карабашева, Петя Шустрово, Пепелищев и другие. Кругом расстилались унылые, пустынные горы окрестностей Кисловодска, мрачные, уже темневшие.

— Я авантюристка, — повторила она: — да, только… Конечно, я вижу, что я вам нравлюсь, но к чему это? Мы слишком разные.

Она села на камень у пропасти и спокойно смотрела в этот широкий простор, совсем темный внизу в ущельи, раскрывшийся, как страшная бездна. Лицо было бескрасочно, желтовато-матовое, брови немного сдвинулись. Она говорила просто и серьезно:

— Вы хотите, чтобы я была вашей любовницей? Отчего же? Могу быть и вашей.

Она сорвала и закусила в зубах длинную сухую траву и повернула глаза в сторону Медынского, черные, непроницаемые.

— Но ведь вам мало этого. Я знаю таких, как вы. Это будет только начало страданий.

— А хотите, я за вас пойду замуж. Брошу мужа? Я могу. У вас вероятно, достаточно денег, чтобы я могла хорошо одеваться, и я согласна.

— Только знайте, что это будет сплошное несчастие. Для вас же.

— Не надо всегда играть какую-то роль, Тамара Григорьевна, — с искренней укоризной сказал Медынский.

— Клянусь вам, мой друг, что с вами я не играю, — ответила Шелимова: — я ничего от вас не ищу, но вместе с тем я на все, решительно на все согласна.

— Или вы ребенок какой-то нелепый, — точно вслух думая, произнес Медынский.

— Нет, я совсем не ребенок. Я давным-давно взрослая женщина. Но с вами я не лукавлю, — поймите это. Зачем мне с вами лукавить?

— Вас интересует Тамара Шелимова, — и я вам честно, честно скажу, кто она такая. Я не со всеми так откровенна, как с вами, но я знаю, что вы не предатель, а главное — я не хочу, чтобы вы делали глупости, напрасно ко мне привязывались.

— Я вам повторяю, что Тамара Шелимова — авантюристка, а это значит: искательница приключений, ловкая женщина, умеющая устраивать свою карьеру, денежные дела, умеющая нравиться, заводить связи, окружать себя тем ореолом поклонения, раболепства, роскоши, который вы видите. Я люблю жизнь, Александр Игнатьевич, — я все люблю: и мужчин, и богатство, и даже самый жизненный риск, люблю вино и цветы. И я не боюсь жизни, я так же всегда смело смотрю вперед, как вот в эту страшную пропасть. И у меня голова не кружится…

Она слегка нагнулась, точно себя проверяя, и потом выше подняла голову.

— Да, не кружится… И в пропасть я не упаду.

— Я хорошая жена для своего мужа. То, что ему нужно. Несколько раз я ему оказывала серьезные услуги, и вы бы очень удивились, если бы узнали, какие у меня есть мои собственные связи, с какими людьми я близко сталкивалась, когда жила за границей. И сохранила с ними отношения… За этот последний год я, можно сказать, спасла своего мужа, — и если мы когда-нибудь с ним разойдемся, то, разумеется, останемся друзьями. Эту сторону жизни, деловую сторону, я ее тоже очень люблю. Но я женщина, Александр Игнатьевич, — даже очень женщина…

— Хотите, я буду каяться?

Она поправила меховую накидку на плечах и сбила вниз в пропасть несколько мелких камней носком ноги, очень стройной в темно-малиновом чулке.

— Если бы я знала, что вы на меня смотрите так, как смотрит, например, этот красавец Пепелищев, я бы не стала говорить так долго, — ведь я же  — доступная…

Медынский не мог скрыть своего волнения.

— Пепелищев!

— Да, Пепелищев… этот кумир женщин. Разве я могла бы его не заметить?

— Но Пепелищев почти жених, он не отходит от Карабашевой…

— Я же не замуж за него иду. Я сама их устраиваю… Да это только к слову, Александр Игнатьевич. Вы, конечно, должны понимать, что я себе никогда не отказываю в желаниях.

— Ну, а старик Виссарион, — это тоже желание? — уже с закипающей желчью спросил Медынский.

Но Шелимова улыбнулась, подняв брови.

— Не сердитесь… Бог с вами. Какая есть, такая есть. Я же потому и говорю, чтобы вы все знали. А там дело ваше. Только старик Виссарион, mon vice, как я его называю… К таким не ревнуют, Медынский. Он умный человек и он очень занятен. Но это уже другое.

Что то очень порочное и очень пошлое вместе с тем раскрылось в ее черных глазах, когда она близко повернулась к Медынскому.

— А хотите, я к вам сегодня приду… Если вы этого от меня хотите, я согласна…

* * *

Бросив свое лечение, Медынский на другой же день выехал в Петроград, чтобы, повидав отца, отправиться прямо в армию.

На вокзале в Кисловодске все-таки попался в последнюю минуту неизбежный Петя Шустрово, который встречал какую-то новую знаменитую певицу, завтра выступавшую.

— Как! уезжаешь? — кинулся он к Медынскому: — наше мирное, беззаботное житье пришлось тебе не по вкусу?… Воин! Воин!…

В. П. Опочинин. Век нынешний. Книга рассказов. Пг.: Типография Товарищества А. С. Суворина — «Новое Время», 1916

Добавлено: 22-11-2020

Оставить отзыв

Ваш e-mail не будет опубликован. Обязательные поля помечены *

*