Мнимые стихи Пушкина

В пасхальном номере «Нашего Века» Н. О. Лернер сделал драгоценный подарок пушкинистам — напечатал окончание пушкинской «Юдифи» («Когда владыка ассирийский…»). Пока, впрочем, он познакомил нас только с выдержками — остальное сохранил для «специального научного органа». История этой находки довольно замысловатая. Оказывается, сам г. Лернер рукописи не видал, а видал ее некий «инженер-электрик» Зуров, обитатель Харькова, приславший г. Лернеру копию с нее. При копии приложено письмо, которое г. Лернер приводит целиком (почти четверть фельетона!), как своего рода первоисточник. В этом письме рассказываются замечательные вещи. У инженера Зурова был в Киеве приятель некто Кащенко; у этого Кащенки жила старуха — кухарка. Кухарка умерла, и после нее остался сундук, а в сундуке нашлись письма к ней ее прежних хозяев. Среди этих-то писем и оказалась заветная рукопись, вложенная в конверт, на котором так прямо и было написано: «Пушкин от». Впрочем, за «от» г. Зуров не ручается. Он добросовестен, как заправский филолог; «Пушкин» — ясно, а «дальше неразборчиво» — может быть, не «от», а даже что-нибудь другое. Бумага, конечно, с водяным знаком — а именно 1834 года. Год кажется г. Зурову подходящим, так как, «если ему не изменяют гимназические воспоминания», Пушкин умер в 1837 г. (г. Зуров не стесняется своей обывательской беззаботности насчет пушкинской биографии — однако копию с рукописи сделал с тщательностью, которая привела в восхищение г. Лернера). 1834 год оказывается подходящим и по другим соображениям. Всякий, справившись с Венгеровским изданием, может легко узнать из примечаний того же Н. О. Лернера, что майковский и онегинский автографы «Юдифи» написаны на бумаге 1834 г. — естественно, что и продолжение должно быть на той же бумаге. Пример трогательного совпадения результатов дедукции с фактом. К тому же, продолжение пригнано к тому месту, где обрывается печатный текст — опять таки вполне естественно: на то оно и продолжение, чтобы продолжать. Рассказ г. Зурова о дальнейшей судьбе пушкинской рукописи принимает неожиданно элегический характер. Кащенко убит большевиками, дом сгорел — сгорел и кухаркин сундук с рукописью. «Так я и, может быть, русская литература» (как умилительно это «я и русская литература»!) «понесли большие потери», лирически замечает г. Зуров. «Я лишился друга, кристально-честного человека, а литература рукописи нашего великого поэта». И вот волею судьбы г. Лернер очутился tete-a-tete с зуровской копией. Остался единственный источник для проверки сведений о рукописи — это бывшие хозяева кухарки. Но г. Зуров никак не может припомнить их фамилии. Ему очень это досадно. Помнит только, что «Кащенко говорил, что она говорила», будто они жили в Москве где-то около церкви Василия Кесарийскоаго. Несколько утешает г. Зурова то обстоятельство, что, как ему сообщили московские знакомые, «такая церковь, действительно, существует в Москве». Датировано письмо 15—28 марта — обстоятельство, играющее некоторую — может быть, даже роковую — роль во всем открытии.

Во всем этом г. Лернер сначала сам заподозрил — и совершенно основательно — «неостроумную мистификацию». Но, ознакомившись с копией, пришел в восторг. Он узнал «пушкинскую работу, быструю и лихорадочную»: поправки, зачеркнутые слова, рифмы без стихов и т. д. Но главный’ довод, на основании которого г. Лернер отметает даже «малейшие» сомнения в подлинности новоявленного произведения, это то, что перед нами «результат вдохновенной работы, для которого потребовался бы талант не меньше пушкинского». «Поищи-ка теперь такого!» победоносно заявляет г. Лернер.

Что же представляет собой рукопись? Припомним сначала пушкинскую «Юдифь». Нагнетание з («И зрит: их узкие врата замком замкнуты… грозой грозится высота»), накопление тавтологий («Владыка ассирийский народы казнию казнил… замком замкнуты… грозой грозится…») придают речи суровую, напряженную сосредоточенность и ведут, как к торжественному разрешению, к светозарному образу Ветилуи, в котором Владимир Соловьев недаром увидел символ всей пушкинской поэзии:

И над тесниной торжествуя,
Как муж на страже, в тишине
Стоит белеясь Ветилуя
В недостижимой вышине.

На этом противоположении белеющей в вышине Ветилуи и стоящего на дне ущелья разгневанного сатрапа обрывается пушкинский отрывок. Есть необъяснимое очарование в этой пушкинской недоговоренности. Фабула еще и не затронута, но что-то самое главное уже сказано — продолжение становится внутренно ненужным. Чтобы не снизить настроение — дальше воистину потребовался бы «божественный глагол».

Что за народ в стране нагорной
Навстречу не выходит мне?
Кто всей твердыне непокорной?
Кто царь, кто вождь у них в стране?

С таким расхлябанным, мутным вопросом («Что за народ не выходит?» — совсем по-пушкински!) обращается зуровский Олоферн к совету «воинственных племен». И эти стихи с вялыми синонимами (царь, вождь), с обгрызанным предложением без сказуемого, с неуклюжим сочетанием висей — якобы должны идти сейчас вслед за дивными стихами о Ветилуе, где все подъем, и мысль, и звук. Да одного этого невероятного срыва достаточно, чтобы сейчас же почувствовать, что это не Пушкин. Речь Пушкина —  письменная и устная — отливалась сразу в чистые, четкие формы. Он просто не донес бы до бумаги такой словесной путаницы:

Бог всякой крепости и силы,
Ты предал князей и рабов,
Когда их (?) мщенье поразило
Дев посрамленных и бойцов.

Или вот это:

Вновь пожигают иереи
Тук благовонящим (?) огнем.

Неужели так писал Пушкин — да еще в 1834 году, во времена «Галуба» и «Медного Всадника?»

Конечно, легко можно доказать, что в Пушкинских черновиках есть слабые стихи, синонимы в роде тех, которыми разбавлен язык Зуровской «Юдифи» (крепости и силы, угрюм и мрачен, царь и вождь), даже сии и всякие, спасительное прибежище неопытных версификаторов. Но для того, чтобы приписать Пушкину стихи из сундука киевской кухарки, мало сказать: «Да ведь это «черновик! И у Пушкина бывает плохо.» Нужно что—нибудь несомненное пушкинское — такое, в чем, не колеблясь ни секунды, мы узнали бы его голос, его интонацию. А в стихах, которые г. Лернер, соблазнившись marginali’ями, выдает за пушкинские, нечего и искать богатства и разнообразия пушкинского словаря, смелости и свежести его эпитетов. На пространстве 8 стихов три раза повторен эпитет грозный — при чем прилагается он одинаково к евреям и к ассириянам: евреи с грозными мечами, ряд ассириян грозный, царь у них тоже грозный.

Разработка темы даже приблизительно не стоит на уровне пушкинского замысла. Это рабское переложение библейского повествования. Автор цепляется за библейский текст и пушкинские мотивы (конечно, побочные), намеченные в начале, как утопающий за веревку. Основная тема — страсть Олоферна и подвиг Юдифи — стоит без движения (так было и с Зуевской «Русалкой»). Юдифь охарактеризована двумя стихами. Любовная сцена сведена к такой выразительной фразе Олоферна: «Пей! Сегодня жизнь моя с тобой!» Зато усердно разрабатываются аксессуары. И, конечно, эти аксессуары — только развитие мотивов пушкинского начала (бой, угрозы сатрапа, смятение еврейского народа, его благочестие). Повторяются целые образы — ждущие боя бойцы на стенах, иереи вокруг алтаря. Эти иереи, которыми начинается пушкинский отрывок:

Иереи одели вретищем алтарь,

завершают лернеровское окончание: после всех злоключений

Вновь пожигают иереи
Тук благовоняшим огнем —,

благонравная закругленность, несовместная с пушкинским динамизмом, пушкинскими неожиданностями.

Аксессуары лезут на первый план — так что в центре оказываются алтари с «пожигаемым» на них «туком» (слово повторяется два раза), благоухания и пр. Для вящей колоритности пущена в ход вся библейская география: тут и Дофаим, и Киамон, и Галад. Это засилие аксессуаров весьма характерно для подделок — на этом срезался в свое время и Зуев, не сумевший ни на шаг двинуть тему вперед.

Так же беспомощно цепляется автор за пушкинские выражения и рифмы. Несколько раз повторяется эпитет горный в применении к стране (в пушкинском начале: «к ущельям горным»), пушкинские рифмы: нагорный — непокорный, царь — алтарь.

Образы бледны и неустойчивы. Сатрап по нечаянности превращается вдруг в царя:

И занимает грозный царь (?)
Все родники…

«Азиец пьяный на ложе падает без сил». Но оказывается, что при этом он лежал «угрюм и мрачен». Какое выражение лица может быть у спящего пьяного человека? Религиозный характер темы снижается воплями еврейского народа:

Пусть нас разграбит (?) недруг сей…

Попытка подделаться под божественный язык поэта обнаруживается только в обилии реминисценций из пушкинских произведений (различных периодов).

В лернеровской «Юдифи»:

… палима
Душа Израиля…

У Пушкина:

Твоим огнем душа палима.

В лернеровской «Юдифи»:

Златых ночей и дней златых
Не ведала вдовством печальным.

У Пушкина:

Богами вам еще даны
Златые дни, златые ночи…

У Лернера:

Теряет он язык и ум…

У Пушкина:

Язык и ум теряя разом…

Кстати прихвачено из Лермонтова 1840 года:

И красотою безобразной
Юдифи сердце привлекал…

У Лермонтова («С. Н. Карамзиной»):

Но красоты их (бурь страстей) безобразной
Я скоро таинство проник…

Будем ждать опубликования полного текста лернеровской «Юдифи». Пока и без применения научных методов ясно, что плохих стихов в такой пропорции Пушкин не писал даже и начерно — и что письмо, отправленное из Харькова 15—28 марта, при нынешних обстоятельствах должно было поспеть к г. Лернеру как раз 1 апреля — если не старого, то нового стиля.

Александр Слонимский.

———-

Статья эта была написана на третий день после появления фельетона Н. О. Лернера и послана в одну из петербургских газет. Редакция этой газеты не пожелала ее напечатать, опасаясь выступить против такого авторитетного пушкиниста, как Н. О. Лернер. Теперь мистификация раскрылась — известно и имя автора подделки, одного из молодых пушкинистов. Однако печатаемая статья сохраняет свое значение и в настоящее время силою тонкого анализа, примененнаго автором статьи к лернеровскому «открытию». Ред.

Книжный угол. № 2. Критика. Библиография. Хроника. Птб.: Издательство «Очарованный странник», 1918

Добавлено: 01-06-2020

Оставить отзыв

Ваш e-mail не будет опубликован. Обязательные поля помечены *

*