На родине

Ред.: Автором перевода указан: Р. Рябинин. Каких либо сведений про переводчика не найдено. Будем признательны за любую информацию об авторе.

Я шел по родным полям. После двухлетней разлуки они казались мне такими близкими, такими милыми, что хотелось приветствовать каждый клочок земли, каждый обросший мхом камень. Хотелось остаться одному с окружающей природой и вести с ней долгую задушевную беседу. Хотя солнце и скрылось за тучи, повсюду было светло и радостно, как в первый день весны.

Со стороны Муши доносилась девичья песня. Песни из долины Муши всегда были одинаково тяжелыми и грустными, как и сама жизнь — тяжелая и горькая, испокон веков царившая на землях этой долины.

Но сегодня песня звучала торжествующе звонко, как беззаботный щебет жаворонка, счастью которого, кажется, нет предела.

На глинистых землях имения Компанщизны теперь неподалеку один от другого стояли новые, еще пахнувшие смолой, сосновые дома. Казалось, они сами удивлялись своему неожиданному появлению в этих местах и возвышались на бывшей помещичьей земле торжественно и величаво. Они словно говорили: «Вопреки всему, мы все же выросли на этих полях. Там, где раньше не смела ступить нога трудящегося человека, стоим теперь мы новые жилища для простых советских хлеборобов».

Прислушиваясь к бодрым мелодиям, я подумал о том, что песню поёт жена или дочь коренастого, упорного в труде и в бою новосела, недавно, после окончания Отечественной войны, вернувшегося домой.

На юге, у самого леса, я увидел такие же новенькие домики.

Новые усадьбы вырастают в моих родных краях, новые радостные песни звучат в долине Муши. И мне захотелось от всей души приветствовать новых советских людей, строящих эти светлые дома и выучившихся по-новому петь.

Чтобы выйти на дорогу, я прошел вдоль канавы, где не раз сиживал в прошлом, когда был пастухом.

Знакомые места пробуждали воспоминания. Вот огромный камень, со вдавленной на нем «пятой дьявола». К этому камню я не раз прижимался, когда осенью дули холодные ветры. Тут же, у дороги, по-прежнему растет огромный дуб. Прислонившись однажды к этому дубу, я заснул, а скот, который я пас, забрел в хлеба. Старик Блавещукас за это так исполосовал мне спину, что я неделю провалялся в постели. А мать пошла к настоятелю жаловаться: разве можно так бесчеловечно бить ребенка?.. Неужели, если ребенок-сирота, — значит, всё позволено?!

У памятного дуба я увидел знакомого человека. Это был известный во всей окрестности певец Юозас Кембре.

Видел я его в последний раз лет десять-пятнадцать назад. Хоть и был он тогда очень стар и худ, но у Бюлькусов, во время отпевания покойника, пел так красиво, что люди слушали его, как зачарованные. До чего у него был заливистый голос…

Нынче Кембре уже не тот. Бел-белехонек стал. Поднял он на меня свои выцветшие, подслеповатые глаза, будто заступиться просит, чтобы дух ему не так захватывало, чтобы последние деньки его не так быстро бежали.

— Отдыхаете? — не зная, как начать разговор, спросил я.

— Присел передохнуть маленько, — произнес он глухим, будто простуженным голосом. — Здоровье-то какое у старика может быть?

— Разрешите посидеть с вами? — спросил я.

— Почему нет. Садитесь… — отозвался он еще более глухим голосом.

Я сел рядом. Шумели листвой дубы, будто желая рассказать о невзгодах старика, наложивших на лицо его великое множество морщин.

— Из города, видно, будете? — прервал затянувшееся молчание Кембре.

— Да, приехал в гости на родину.

— Не знаю. Никого из молодежи не знаю… Старики-то все повымерли… А кто вы такой будете?

Я ответил ему.

— Ах, вот кто! — удивился старик. — Вы, значит, сын Евуте Петрайтене. Давно уж и она в могиле… Слыхал, будто вы учёным стали, книги пишете. Да, да. Проходит вся жизнь наша, как водица в речке…

— Уж больно быстро всё меняется, — говорю я ему. — Многое теперь нельзя узнать…

— Да, да. Так всё изменилось, что и не узнаешь, — подтвердил старик. — Всё теперь новое — и жизнь, и усадьбы, и избы… Тот, кто даже и не мечтал о своей земле, теперь имеет ее, хозяйничает на ней, работает… Разве мог кто-нибудь думать, что этакое будет: большие именья поделят и землю беднякам отдадут. Да, изменились нынче времена, ох, как изменились…

Вновь наступило молчание. Старик будто о чем-то задумался. В выцветших глазах его, казалось, вновь сверкнула искра жизни.

— Вы, наверное, больше о Сталине знаете, чем я, старик? — спросил он, оживляясь. — Ведь это он всё сделал… Всяких школ да гимназий понастроил всюду. Безземельным землю дал… В необыкновенное время мы живем. Недавно проезжал здесь Сименас из Пажер, — детей из гимназии привез. Слыхано ли, чтобы Сименасы детей своих в гимназии учили. Если бы встал из гроба их дед — испугался бы… Батраком он весь век в имении работал. И сын его немало горя хлебнул… А теперь вот внуки в гимназии учатся. Подумать только…

Старик покачал головой и стал пристально вглядываться вдаль.

— Ничего хорошего господа простым людям не дали, — снова начал он прерванный разговор. — Мучили нас помещики, работать сверх человеческих сил заставляли… Об ученьи никто даже думать не смел… Только детям господ ученье доступно было… Знаю я именья эти, — тяжело вздохнул старик. — Почти всю свою жизнь проработал я в них…

Рассказ старика напоминал мне теплый благотворный летний дождь, который льет до тех пор, пока не напоит душистой влагой страждущую землю. От событий нынешних дней перешел Кембре к рассказу о далеком прошлом. Услышав из его уст подробности безрадостного прошлого, я еще более ярким и чудесным увидел настоящее.

Вот, что я узнал о жизни старого Кембре.

… Жило-было их трое братьев, как поется в песне. И был у них старик-отец. Братья были крепкие, рослые, красивые, но горя в своей жизни они хлебнули столько, что и не счесть, как в пасмурный день туч на небе… Отец был батраком в имении Валгаудасов, мать служила подённой работницей. Детей с семилетнего возраста к чужим работать отправляли. Шатается, бывало, пастушок, на рассвете выгнавший чужую скотину в поле. Шатается от усталости подбатрачник, с утра до вечера шагая по чужой пашне за бороной. Шатается весь день по чужому полю пахарь, согнувшись над сохой. Пока пашню вспашет, и на человека перестанет быть похожим. И так, всю жизнь шатались горемычные труженики, хорошего денька не видели. И, наконец, до того дорабатывались, что, как дерево, грозой расколотое, надламывались.

Юозас Кембре был одарен прекрасным голосом и к тому же страстно любил петь.

У братьев тоже хорошие голоса были: у Ионаса — бас, у Балтрамеюса — баритон, но петь они не так любили, как Юозас. Он лежит, бывало, один у межи и поёт. Весна ли на дворе, осень ли ненастная приходит — поёт себе Юозас, не чувствуя ни жары, ни холода, забывая даже, что есть хочется.

Братья не раз посмеивались:

— И чего ты, Юозапас, вечно свою шарманку заводишь? Неужто тебе не надоест?

Но песни ему никогда не надоедали. Так и тянуло петь, чтобы душу себе облегчить, да и людям чтобы от песни на душе легче становилось.

… Однажды летом произошел такой случай.

Ласково светило солнце, на берегах Муши птицы заливались, а Юозас с братьями косил траву на барских лугах. Жара стояла невыносимая, пот ручьями лил, рубашки мокрые — хоть выжимай. К вечеру Балтрамеюс, который никогда не уставал, воткнул косу в землю и молвил:

— И чего мы, братцы, работаем, как скоты какие. Барин нам всё равно спасибо не скажет. Давайте споём, глядите, какой вечер хороший.

И запели братья песню. Они пели бы, может, долго, но вдруг совсем близко показалась спускающаяся с горы карета, запряженная парой черных красивых коней. В карете сидели две барышни в шляпах. Одна барышня — дочь помещика, другая — гостья из-за границы, знаменитая певица.

Увидев карету, смолкли братья, схватились за косы, чтобы продолжать работу. Но карета подъехала совсем близко, и помещичья дочь спросила:

— У кого это из вас такой красивый голос?

— У него, ваша милость, — кивнув на Юозаса, сказал Балтрамеюс.

— Очень красивый голос, — похвалила дочь помещика. — Надо бы тебе в консерваторию пойти. Ты бы мог певцом стать, мог бы в опере петь…

Услышав слова «консерватория», «опера», заграничная барышня одобрительно кивнула головой и что-то сказала по-французски.

… Когда карета с барышнями укатила, Балтрамеюс сказал Юозасу:

— Понравился барышне твой голос… Чего доброго, возьмет да и увезет тебя за тридевять земель… Будешь за ее подол держаться и песенки ей всякие распевать.

«А, может быть, и в самом деле увезет» — подумал Юозас. И ему захотелось, чтобы его увезли. Он бы, выучившись, настоящим певцом вернулся домой и пел бы для бедняков, веселил бы их, чтобы жизнь не казалась такой темной и беспросветной.

Когда родители узнали о происшедшем, они не на шутку перепугались. Но Юозаса даже беспокойство родителей не трогало. Он всё ждал, что за ним пришлют из имения. Всю ночь он не мог заснуть. В ушах всё звучали слова барышни: «Очень красивый голос… Надо бы тебе в консерваторию пойти».

Утром все заметили, что с Юозасом творится что-то неладное. Мать не отходила от любимого сына, всё выпытывала подробности разговора с барышнями.

Потянулись томительные дни ожидания, но никаких послов из имения не присылали. И Юозас понял, что мечты его тщетны. Кому какое дело до того, как он живет. Горя у него столько, сколько камней на берегу Муши. Никому нет дела до бедняка, тем более в имении…

Через несколько недель Юозас узнал, что заграничная барышня-гостья собирается уезжать.

На Юозаса опустилось облачко грусти. В это утро он едва дотронулся до еды, а мать то и дело мурлыкала свою печальную песенку.

Вечером зашел Юозас в каморку к матери.

— Не берет меня с собой барышня. Смеется надо мной Балтрамеюс. Завтра, говорит, она уезжает.

Глянула мать на сына, и так ей жалко его стало, что слезы ручьем покатились на пряжу.

Когда вышел из каморки Юозас, мать решила: «Пойду… Выгонит госпожа — пусть выгоняет. Не я первая, не я последняя. Может, барышня заступится, может, она не такая злая, как ее мать».

Надела мать свою лучшую юбку и оглянуться не успела, как оказалась у ворот имения. Во двор, однако ж, не пошла. Как это она, простая баба, может идти туда, куда одни только господа ходят. Лучше погуляет она у ворот усадьбы, может, на ее. счастье барышня появится… И барышня, в самом деле, из сада выходит.

Подбежала мать Юозаса к барышне, поклон отвесила, два раза ручку поцеловала и говорит:

— Не знаете ли вы, ваша милость, где на органиста обучают? Юозапас мой совсем с ума спятил: певцом-органистом, говорит, хочу стать и только… Голос, думаю, может быть, у него есть, как-нибудь научится, привыкнет у органа…

— Не знаю, Кембрене, не знаю, — ответила барышня. — Надо ксендза-настоятеля спросить. Да зачем ему на певца учиться? Разве плохо ему в нашем имении живется?

— Хорошо, ваша милость, куда там плохо, — сказала мать в замешательстве. — Благодарим вашу милость.

Мать снова отвесила низкий поклон и стала часто-часто целовать руку барышне.

Кембрене, идя домой, плевалась и говорила:

— Ай, стыд какой, ай, стыд какой накликала я на себя. Глаза некуда девать, вспомнить совестно…

Придя домой, она без всякой причины набросилась на мужа, изругала Балтрамеюса, а потом досталось и Юозасу.

— И чего только он не придумает, — возмущалась она. — Певцом хочет стать. Да если бы все оборванцы певцами стали, кто тогда пахал бы землю, да поля засевал, да господ кормил. Смотри, чтобы никогда больше мне об этом не заикался. А теперь ступай к исповеди, обо всем ксендзу расскажи, чтобы он тебя как следует выругал да епитимью за блуд этакий наложил.

Звезда счастья закатилась с той поры для Юозаса, на сердце легла тоска, тяжелая, как камень.

Когда случалось, что на душе было уж невыносимо тяжело, убегал тогда Юозас в лес или рощицу и долго-долго пел любимые песни, чтобы заглушить безысходное горе…

Когда Юозас постарел и у него уже не было сил, чтобы работать в имении, он стал петь на похоронах, пошел с молитвенником по деревням, распевал псалмы. Люди его кормили, изредка подбрасывали денег…

… Выслушав рассказ старого Кембре, я пристально посмотрел на него. Он сидел, прислонившись к шершавому стволу старого дуба, и, уронив голову на колени, казалось спал. Но это только казалось.

Вдруг он поднялся с земли, тряхнул своей белой головой, и в глазах его снова сверкнули яркие искорки жизни.

— Сталин… — начал старик торжественно. — Какую замечательную жизнь дал он простым людям. Был бы я сейчас молод, как бы я пел для своего народа, как бы я воспевал мою свободную страну, нашего Сталина. А теперь уж нет у меня голоса. Пропал мой голос. Не могу я больше петь. Но зато поют и будут петь наши дети, наши внуки. И это радует меня. И от этого легче мне, старику.

Он постоял немного в нерешительности, затем протянул мне на прощанье руку и, опираясь на палку, пошатываясь, заковылял по дороге.

Я долго с грустью смотрел ему вслед.

Передо мной лежала моя родная деревня. Вон там, в тени тополей, виднелась покосившаяся лачуга иконописца Маркелиса, далее видна была ветхая избушка славного рассказчика Танкунелиса.

И я невольно думал о том, сколько талантливых людей, сколько поколений талантливых людей из народа погибло на нашей земле, не оставив даже следа своего таланта.

И сердце мое затрепетало от радости, от сознания, что те тяжелые, горькие времена безвозвратно канули в вечность.

Какое счастье, что на нашей земле наступили новые, счастливые времена.

1948

Проза Советской Литвы. 1940–1950. Вильнюс: Государственное Издательство Художественной Литературы Литовской ССР, 1950

Добавлено: 09-03-2018

Оставить отзыв

Войти с помощью: 

Ваш e-mail не будет опубликован. Обязательные поля помечены *

*