Не в добрый час

Хороши наши лиманы ! Тильки от
ревматызму вылечишься, а коросты
наберешься.

(Из малороссийских традиций).

— … A затем вам во чтобы то ни стало придется поехать на воды, в Пятигорск, — закончил свои наставления почтенный эскулап, приглашенный к г-же Фьюнтелевич, вечно страдавшей ревматизмом и нервами.

Такой приговор на г-жу Фьюнтелевич и г-на Фьюнтелевича, супруга последней, оказал самое противоположное действие.

Лицо г-жи Фьюнтелевич просияло, — г-на Фьюнтелевича помрачилось.

Г-жа Фьюнтелевич слышала, что на водах, кроме лечения, можно встретить еще и кой-какие удовольствия.

Г-н Фьюнтелевич имел представление о водах, как о чем-то, беспощадно истощающем карманы.

Г-жа Фьюнтелевич слышала от подруги, бывшей когда-то на водах, что там бывает много интересных «молодых людей»…

Г-н Фьюнтелевич, будучи молодым, был однажды на водах, самолично содействовал более широкому распространению между доверчивыми супругами головного убора и теперь немножко обеспокоился за свою голову.

Г-жа Фьюнтелевич пожала уходившему эскулапу руку крепче обыкновенная.

Г-н Фьюнтелевич довольно таки враждебно.

Супруги остались téte-â-téte и предались размышлениям: она самым радужным, он очень скверным…

— Может быть, душечка, ты посоветуешься еще с кем нибудь из врачей? — предложил, после продолжительного шагания взад и вперед по комнате, Фьюнтелевич, сообразивший, что другой врач может и отсоветовать поездку на воды, и схватившийся за эту мысль, как утопающий за соломинку.

— Нет, милый, я безусловно доверяю нашему доктору, — томно ответила г-жа Фьюнтелевич и застонала…

Супруг продолжал измерять комнату…

— Когда-же ты думаешь выехать, душечка? — не решительно задал вопрос Фьюнтелевич, не отыскавший более ни одного основания к отмене поездки.

— Не знаю милый.

— И я не знаю.

Разномыслившие супруги на этот пункте сошлись и приступили к совещанию.

Решено было готовиться пока к отъезду, а день, отъезда должен был определиться сам собой.

Г-жа Фьюнтелевич начала готовиться к отъезду…

Забыв ревматизм и нервы, она с утра до ночи бегала по магазинам, модисткам, шляпницам, предупреждая везде и всех, что она едет на воды и что, следовательно, все, забираемое ею, должно соответствовать последней моде.

Уборная г-жи Фьюнтелевич превратилась в целый магазин. Появились этикеты самых разнообразных лучших заграничных и русских фирм: шляпного магазина m-me Пюре, галантерейного — де-Протаньер, парфюмерных: Остроумова, Броккара, Рожера-Галле и т. д. до бесконечности.

Определился до некоторой степени и день отъезда; г-жа Фьюнтелевич, оказавшаяся наконец не в состоянии, при самом сильном напряжении ума, придумать еще каких либо покупок, объявила осунувшемуся до неузнаваемости супругу, что она готова выехать хоть завтра.

— Когда тебе угодно, душечка, — упавшим голосом сообщил последний.

Душечка пожелала в таком случае выехать завтра же.

Супруги проводили вместе последний вечер. Фьюнтелевич был мрачнее тучи. Главным образом его беспокоило то, что он не может сопровождать супругу, бывшую иногда, к его ужасу в данному случае, слишком либеральной.

Сопровождать же ее он не мог по двум причинами во 1-х, он служил в банке и не мог получить отпуска; во 2-х, дом, в котором они жили, был их собственный, и оставлять его без надзора нельзя было.

Душный Харьков, таким образом, покидала одна г-жа Фьюнтелевич в один из прелестных майских дней…

У подезда дома стоял экипаж и несколько дрог (не погребальных, конечно, а обыкновенных ломовых).

Последние усиленно наполнялись разным скарбом, как будто предстояло переселенческое движение на новые места.

Громаднейший дворник с метлой еще больших размеров, приставленный для охраны пути от парадного подъезда до экипажа, по которому имел совершиться большой выход г-жи Фьюнтелевич, время от времени помахивал метлой и сгребал с вверенного ему района посторонние тела, попадавшие туда во время переноски вещей. Стоявший неподалеку на посту городовой оставил пост и счел нужным, на всякий случай, быть ближе к месту «происшествия».

Не знающие положения вещей в лице этого чина могли усматривать одного из телохранителей…

Наступил и большой выход…

Разверзлась парадная дверь. Из нее выплыла прежде всего с высоко поднятой головою г-жа Фьюнтелевич. Высокомерно окинув взглядом толпу (несколько уличных мальчишек), г-жа Фьюнтелевич гордо прошла мимо дворника, принявшего фронтовое положение, выдвинувшего вперед метлу и некоторым образом напоминавшего почетный караул.

Почувствовавший уважение к столь корпулентной особе чин полиции помог г-же Фьюнтелевич вплыть в карету и тем утвердил зрителей в убеждении о причастности своей к экскорту.

После г-жи Фьюнтелевич шел кто-то, увешанный с ног до головы ручным багажом, состоявшим из ста тысяч кардонок, редикюлей, зонтиков и т. п.

Лица шедшего за багажом различить нельзя было. Но, по традициям местничества, можно было догадаться, что это идет именно г-н Фьюнтелевич. Это был действительно он, и в этом все имели возможность убедиться после освобождения его от багажа, перешедшего в экипаж.

Третьею шла горничная Дуня, ехавшая вместе с г-жей Фьюнтелевич на воды. На руках у нее возлежал громадный жирный мопс. Дуня несла его с таким благоговением и таким образом, как будто несла не мопса, а «хлеб-соль».

Выход заключала кухарка Акулина, весьма прочувствованная особа. Акулина всхлипывала и смахивала платочком слезы, кстати сказать, появлявшиеся у нее при всяком случае и без случая.

Уселись, тронулись . . .

И вот, г-жа Фьюнтелевич в Пятигорске и приказывает везти себя с вокзала «прямо на воды»…

Более реальный извощик привез ее в гостиницу «Минеральные воды».

Г-жа Фьюнтелевич расположилась в одном из нумеров последней, вызвав целый переполох среди прислуги гостиницы, предположившей в ней, по меньшей мере, одну из жен султана.

Г-жа Фьюнтелевич предалась прежде всего «отдохновению», потом — обеданию, а затем — «курортоведению».

Приглашена была старшая камеристка и подвергнута самым тщательным расспросам.

Спустя пол часа, г-жа Фьюнтелевич знала все подробности, касающиеся курортной жизни. Она прежде всего знала, что на курорте есть врачи по разным специальностям и что если ей нужно к кому-либо из них обратиться, то долговязый швейцар гостиницы с большим удовольствием может дать ей адрес врача, по своему усмотрению, или, для большей уверенности, даже препроводить ее самолично к врачу.

Г-жа Фьюнтелевич осведомлена была также и о том, что в Пятигорске есть Николаевский цветник и Лермонтовская галерея и что в последней утром и вечером играет музыка. Сообщено ей было и то, что в цветник на музыку собирается вся курортная публика и каждый занимается тогда своим делом: кто слушает музыку, кто разговаривает, а кто просто спит.

— Бывает и так, — добавила, в заключение, камеристка. Камеристка была отпущена; г-жа Фьюнтелевич раздумывала, с чего начать курортную жизнь…

Перебрав в уме все, сообщенное камеристкой, г-жа Фьюнтелевич остановилась на немедленном посещение цветника и музыки и стала одеваться.

Вынуто было лучшее платье, сшитое у m-me Пике.

Дуня и приглашенная в помощь камеристка потели над обрядом облачения…

Все шло хорошо, пока не пришлось затягивать талию.

Не смотря на все старания девушек, они не могли довести ее до желаемых г-жею Фьюнтелевич размеров.

Вызван был «человек», на исполнение коим этой функции либеральная г-жа Фьюнтелевич изъявила свое согласие.

«Человек», узнав, в чем дело, и взглянув на талию г-жи Фьюнтелевич, сообразил, что дело будет не легкое, сбросил лишнее платье, засучил рукава, перекрестился. Обмотав затем концы шнурков вокруг своих кистей, стал тянуть точь в точь таким-же порядком, как если-бы затягивал хомут.

У г-жи Фьюнтелевич сперло дух и глаза начали выступать из орбит

— Прикажете штопорить? — спросил бывший некогда моряком «человек», заметив значительную перемену в лице г-жи Фьюнтелевич.

— Довольно, — простонала последняя.

Человек тянуть перестал и начал завязывать концы шнуровок.

— Покрепче только завяжи, — напомнила г-жа Фьюнтелевич.

— Не извольте беспокоиться. Завяжем… не рассупонится, — почтительно доложил «человек», затянул узел, попробовал его крепость, ушел.

Туалет был окончен… Г-жа Фьюнтелевич входила в цветник. Даю слово, еслибы в это время над цветников пролетал печальный демон, он повеселел-бы…

На голове у г-жи Фьюнтелевич красовалась изящнейшая фантастическая шляпка, представлявшаяся цветником в миниатюре. Роскошнейшее кружевное платье красиво облегло талию (произведение старательного «человека») и, обрисовав внушительные бедренные части, ниспадало целой массой складок и оканчивалось трэном, очень походившим по величине на трэн, потерянный в Киеве, на горке, малороссийской помещицей. Через кружева просвечивала шелковая телесного цвета подбивка. Умеренное декольтэ открывало такие овалы и провалы, от которых у всех потекли слюнки. У менее устойчивых посетителей цветника задрыгали ноги. Черные, как смоль, волосы, выбиваясь из под шляпки, обрамляли миловидное личико, на котором, как два уголька, искрились черные же с поволокой глазки. Пунцовые губки были сложены в неопределенную улыбку.

Свободной, легкой, живой походкой, с шелестом и шуршанием, более сильным даже, чем шелест падающих осенних листьев, г-жа Фьюнтелевич пошла вдоль цветника, грациозно оглядываясь на трэн, как-бы следя за тем, чисто-ли он метет.

Трэн мел чисто и, как руль, предназначенный для проведения г-жи Фьюнтелевич целой и невредимой чрез море курортной жизни, поворачивался то вправо, то влево, подымая облака пыли. Переваливавшийся сзади с храпом с боку на бок мопс поминутно чихал не то от пыли, не то от изобилия духов даже на трэне…

Г-жа Фьюнтелевич обратила на себя общее внимание. В свою очередь и она быстро оглядывала всех сидевших и гулявших. Черные глазки ее быстро перебегали с одного лица на другое, но вдруг остановились на одной точке…

С противоположной стороны цветника, прямо на нее, как будто сорвавшись только что с вывески первоклассного портного, несся грациозный, как лев песчаных степей африканской земли, высокий брюнет. Изяществом, ростом, телосложением он резко выделялся среди гуляющих. Черные усы его были залихватски закручены. Большие карые глаза метали искры, а, при встрече с черными глазками г-жи Фьюнтелевич, загорелись самым ярким электрическим светом. Г-жа Фьюнтелевич и брюнет, собственно Лев Касторович Тпрумдыковский, называвшийся по роду исполняемых на курорте обязанностей, по просту Лео № 1-й обменялись продолжительным взглядом и… почувствовали друг к другу тенденцию…

Тпрумдыковский тотчас повернул обратно и, идя с тылу неприятеля, на некотором отдалении, обдумывая план атаки.

Г-жа Фьюнтелевич, меж тем, направившись на звуки музыки, подошла к Лермонтовской галерее и уселась на одной из скамеек.

Следовавший за нею, как тень, Тпрумдыковский уселся рядом.

С эстрады, устроенной для музыкантов, неслись ласкающие звуки оркестра. Играли 2-ую рапсодию Листа. Послышалось полное чарующей неги pizzicato… Г-жа Фьюнтелевич и Тпрумдыковский положительно расчувствовались и с умилением посмотрели друг на друга. Посмотрели и, как-бы застыдившись чего-то, отвернулись, т. е., отвернулась собственно г-жа Фьюнтелевич, а Тпрумдыковский так и замер в позе созерцающего божество.

Тпрумдыковский был очарован окончательно и решил: или лечь костьми здесь же, или тотчас же познакомиться с г-жею Фьюнтелевич. Он стал подыскивать к тому подходящего «претекста».

«Претекста» не находилось. Погода была не очень хорошая и не очень дурная и ссылаться на сие не представлялось возможным. Перчатки, платок и зонтик г-жи Фьюнтелевич, как на зло, не падали, и Тпрумдыковский ломал голову и ничего не мог придумать.

Как вдруг… (Тпрумдыковский даже ущипнул себя за нос, желая убедиться, не во сне ли это) несравненная, божественная г-жа Фьюнтелевич, извиняясь за беспокойство, просила его посмотреть в программу и сообщить ей, что именно играют.

— О для вас… я… с большим удовольствием… avec grand plaisir… mit grossem… — залепетал на всех языках совершенно растерявшийся Тпрумдыковский и, зацепившись второпях за мопса, мирно покоившегося у ног своей госпожи и опрокинув какую-то даму и какого-то господина, бросился к программе.

Тпрумдыковский прочел первый попавшийся нумер и сообщил, что играют мазурку Венявского.

— Merçi… Вы так любезны…

— О! для вас… с большим… avec grand… mit grossem… — залепетал опять Тпрумдыковский.

— Какая-же, однако, жалостливая мазурка?! — заметила г-жа Фьюнтелевич не то про себя, не то для того, чтобы завязать разговор.

— Да, да! — подхватил Тпрумдыковский, разбиравшийся плохо в музыке и уверенный и сам вполне, что играют не рапсодию, а мазурку, — это одно из лучших произведений Венявского и тем более… этот капельмейстер… дирижирует так выразительно, прочувствованно…

Разговор завязался и новые знакомые пробеседовали до конца музыки. Мазурка окончилась. Публика хлынула волной и устремилась в аллеи. Г-жа Фьюнтелевич и Тпрумдыковский оставили свои места почти последними.

Стало темнеть. Г-жа Фьюнтелевич пожелала отправиться домой. Тпрумдыковский проводил ее, представился при прощании, получил приглашение побывать у нее, побывал на следующий же день и…

Г-жа Фьюнтелевич и Тпрумдыковский сделались неразлучными друзьями.

Г-жу Фьюнтелевич можно было встретить не иначе, как в сопровождении Тпрумдыковского, последнего не иначе, как возле г-жи Фьюнтелевич . . . . . . . . . . . . .
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

Был дивный июльский вечер, один из тех вечеров, когда все существо человека замирает в немом созерцании успокаивающейся природы, угасающего дневного света, наступающая полумрака, таинственной ночи с фантастическим светом луны, звезд, реянием ветерка, бессловесным шепотом кустика, сонным чириканием дремлющей птички; когда душа, утомленная сутолокой жизни, поддельной, пошленькой, бесцельной, продажной, рвется в лес, степь, в горы, на простор, где все мощно, величественно, гордо, неподкупно, где природа шлет всем одинаковые улыбки, где облегчаются страдания, залечиваются раны, — раны души, оскорбленной в лучших стремлениях.

На горячей горе, в стороне Елисаветинской галереи, на камне, свидетеле частых признаний, правдивых и ложных, сидели и ворковали, как два голубка, г-жа Фьюнтелевич и Тпрумдыковский. Внизу горел тысячами огней, мерцавших, как звездочки, Пятигорск, вверху звездное небо. Получалось впечатление, как будто два неба, обращенные своими сводами в противоположные стороны, слились в один шар. Вдали, как на экране, виднелись красивые очертания Бештау, правее призрачная громада Машука. Над Пятигорском поднялся шар с зажженным светом и, подобно аэролиту, разрезая воздух, утопал в виси.

Послышались отдаленные звуки песни…

— Дивная, располагающая к жизни природа! — невольно воскликнул Тпрумдыковский.

— К жизни? что такое жизнь? Я искала жизни. Я ищу ее. Где же она? что она по вашему? — обратилась вдруг к нему г-жа Фьюнтелевич.

Тпрумдыковский был застигнут врасплох. Он вообще избегал вступать в рассуждения, тем более философские. О жизни он имел представление, как о закусках, выпивках, ресторанах, клубах…

Тпрумдыковский посылал мысленно ко всем чертям самое слово «жизнь», проклинал ту минуту, когда оно нечаянно, как он подумал, сорвалось у него с языка и молчал.

— Что-же вы молчите? Объясните… Помогите разъяснить мне… Вы мужчина. Быть может, жили… Ну, представьте себе, я захотела бы вдруг «пожить»… с Вами, положим… С чего мы-бы начали?.. —

Тпрумдыковский ожил. На это он мог ответить.

— О! мы бы начали, — уверено ответил он.

— Мы, мы поехали-бы, наприм., в Кисловодск, наняли-бы роскошную дачу (у Тпрумдыковского в этот момент было лишь несколько рублей в кармане), тотчас вблизи парка. Мы наслаждались-бы природой, устроили-бы себе земной рай, замок любви, но без коварства. Удалясь в нем от мира, мы упивались бы тихой жизнью, полной любви, неги, ласк… —

— Только?! Я так жила!.. Я так жила, когда вышла замуж. Такая жизнь в конце концов делается скучной. — И это все, в чем заключается жизнь, вы думаете? —

— О, нет! Мы могли-бы кинуться в водоворот жизни: посещать вечера, балы, театры; ужинать при звуках музыки, пляске цыганок, песнях, полных разгула…

— И так я жила. Мы ездили с мужем в Москву и жили такою именно жизнью. Такая жизнь противнее всякой другой. Видеть пьяные физиономии, циничные лица, слушать песни, от которых возмущается душа, видеть жажду наживы, прожигание жизни… О нет! это не жизнь… Лучшего не можете придумать? —

Тпрумдыковский думал, но не мог придумать. Он иначе никогда не жил. Наконец он вспомнил, что не упомянул еще о тройке.

— Нет, можно и иначе, — начал он опять.— Мы взяли-бы тройку лихих огненных лошадей и понеслись… Пусть-бы захватывало дух от этого полета, пусть-бы бил в лицо ветер, дождь, град, снег… Перед нами мелькали-бы горы, леса, города… Мы неслись-бы… Почерпнув энергию в этом бешенном беге, пусть-бы кони унесли нас в пространство, высь, где «стройные хоры» светил, где целые миры прошли бы перед нашими глазами, где… — и Тпрумдыковский пошел плести турусы на колесах…

Тпрумдыковский запускался за облака все больше и больше. Г-жа Фьюнтелевич слушала и таяла… Она придвинулась ближе к нему, склонилась в его сторону, прижалась легонько…

Почувствовав прикосновение женщины, к которой он был не равнодушен, Тпрумдыковский вздрогнул, стал говорить тише, перешел в шепот, прижался к ней крепче, обвил рукою талию… Г-жа Фьюнтелевич как-бы застыла…

— А мы… мы в крепких объятьях… — шептал он, — внимали-бы звукам природы, таинственным, нежным, то бурным, громовым… пению ангелов…

Противный ветерок зашелестил листьями. Шепота не стало слышно. Веточки кустика склонялись, как-бы настойчиво желая подслушать, о чем говорила парочка, но… напрасно!

Ветерок наконец затих…. Послышался предательский звук поцелуя, сначала короткий, потом более протяжный, наконец слившийся в долгий, горячий поцелуй…

Веточки закачались быстрее, склоняясь все ниже и ниже и подымаясь выше. Радовались-ли они сближению двух сердец, поощряли ли это сближение или возмущались, — трудно решить.

Веточки качаться перестали… Поцелуи возобновились, чередуясь с шепотом.

—  К вам тянет какая-то непонятная сила… Я понимаю, что я не должна этого делать… Я замужем… Я ценю… люблю мужа… и в то-же время не могу не отвечать вам на ласки… Это меня мучит… Я страдаю… не выразимо страдаю, — шептала Фьюнтелевич.

— Зачем страдать, когда можно наслаждаться жизнью? Здесь все так хорошо, все создано для любви… — шептал Тпрумдыковский, — все сулит счастье. Я вам предан, люблю вас, — люблю, как не любил никого… люблю страстно… Я не могу быть даже равнодушным возле вас… Ваше прикосновение, взгляд, поцелуи жгут меня, пронизывают, как ток… Я теряю рассудок…

Шепот замер… Послышались поцелуи…

Г-жа Фьюнтелевич вдруг поднялась с камня и стала быстро удаляться. Ее нагнал Тпрумдыковский.

— Я на Вас сердита, — встретила его последняя.

— Вы лучше пожалели-бы…

— Не за Ваше-ли поведение?

— Оно вызвано безумной к вам любовью…

— Хороша любовь! нечего сказать…

Оба замолчали и, не проронив ни слова, дошли до квартиры Фьюнтелевич.

Последняя попрощалась с Тпрумдыковским не пригласив его, чего не бывало раньше, заходить к ней.

— Это что еще за новость? — задал себе вопрос Тпрумдыковский. — Неужели сорвалось? Не может быть. Куражится наверно, — решил он, и, посвистывая, пошел по бульвару.

Расположение духа, тем не менее, у Тпрумдыковского было прескверное. Он привык проводить время с Фьюнтелевич, привязался к ней, на сколько был способен на это, и теперь чувствовал какую-то пустоту, тоску, неудовлетворенность. Кроме того, последствия событий на горячей горе также не замедлили обнаружиться. У Тпрумдыковского приливала кровь к голове, стучало в висках, пробегала дрожь по телу, чувствовалась потребность в каких-либо сильных ощущениях…

— Расстроила меня, однако, эта бабенка, черт возьми! Попробовать-бы настроиться… — и Тпрумдыковский направился в великодушно разрешенный, снисходительно-терпимый и весьма процветающий на курорте кафе-ресторан «Стрелкова», откуда неслись отчаянные звуки дамского оркестра.

Спустя немного, Тпрумдыковский воссдал в отдельном кабинете с голубоглазой компанионкой и чокался с нею стаканчиком кахетинского.

Компанионка оказалась веселою и рачительною. Она, то и дело, подливала компаниону вино и награждала его такими улыбками, которые заставляли его забыть и г-жу Фьюнтелевич, и Горячую гору, и весь свет…

Тпрумдыковский благодушествовал, пил и хмелел…

— А все таки не буду я — Тпрумдыковский, если этот черноглазый чертенок не будет моею! — вскричал вдруг Тпрумдыковский и хлопнул кулаком по столу.

— Непременно!.. завтра-же!… — А пока займемся голубоглазым чертенком…

И Тпрумдыковский занялся компаньонкой, она им…

Послышался звон стаканчиков, поцелуи, самые откровенные разговоры.

Тпрумдыковский в конце концов сидеть самостоятельно на стуле не мог. Он все валился на компанионку, мотал головою, хлопал глазами и произносил отдельные бессвязные слова. Компанионка сообразила, что больше уж «некуда», залезла к Тпрумдыковскому в карман, вынула деньги, позвала «человека», расплатилась и взяла на себе труд проводить Тпрумдыковского домой. Два официанта взяли его под руки, довели до извощика и усадили.

— Куда прикажете? — спросил извощик.

Случилось недоразумение. Никто не знал адреса Тпрумдыковского.

Стали будить его самого и допытываться.

— Где вы живете? Куда вас везти? — тормошила его компаньонка.

Тпрумдыковский фыркал, ворчал что-то, но адреса сообщить не мог.

— Да, скажите-же наконец — куда? —

— К-ку-да хо-ч-ешь. Хо-ч-ешь — п-р-р-я-мо — х-х-о-чешь к-р-и-в-о.. все р-р-р-а-в-н-о, — бормотал он и засыпал.

Так от него ничего и не добились. Недоразумение разрешила опытная компаньонка. Забравшись вторично в карман компаньона, она вытащила оттуда несколько визитных карточек. На всех карточках была напечатана одна и та-же фамилия. Не оставалось сомнений, что карточки были не чужие. Компаньонка приказала везти по адресу, который прочла на карточке. Извощик тронул и, спустя немного, компаньонка хозяйничала в квартире Тпрумдыковского, как у себя дома… Тпрумдыковский «сообразил обстоятельство» только утром и нельзя сказать, чтобы не обрадовался такому положению вещей . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

Г-жа Фьюнтелевич, меж тем, также соображала обстоятельства. Она не пригласила Тпрумдыковского и теперь сердилась сама на себя. Карые глаза последнего не выходили у нее из головы. Она решила на другой-же день исправить свою опрометчивость, легла спать и засыпала в сладких грезах, думах и воспоминаниях.

Тпрумдыковский на другой день ни утром, ни вечером на музыку в цветник не пришел, что крайне обеспокоило г-жу Фьюнтелевич. Показался он в цветнике только на третий день с измятым лицом, потускневшими глазами и обяснил г-же Фьюнтелевич, что был болен.

Для г-жи Фьюнтелевич и Тпрумдыковского потекли опять дни, полные любовных бесед и признаний, и настал один вечер, когда забывшая весь свет парочка сидела в квартире г-жи Фьюнтелевич, в крепких объятиях, на кушетке, возле окна, в которое глядела полная луна и обливала влюбленных мягким светом.

Парочка переживала тот период, когда слова оказываются бессильными, когда два сердца начинают биться сильнее, рваться из груди, стремясь слиться в одно и замереть в таинственно-чудном экстазе.

Г-жа Фьюнтелевич и Тпрумдыковский были, как в горячке… Прерывистый шепот их, раздававшиеся по временам, очень походил на предсмертный, бессвязный, трепетный бред больного.

— Я не… могу… потеряла волю… рассудок… все… Милый… бери… твоя…

Тпрумдыковский, дрожа, как в лихорадке, с воспаленными глазами, покрывал г-жу Фьюнтелевич поцелуями. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

Луна глядела прямо на них… Она глядела так бесстрастно, холодно, равнодушно, как будто сама никогда никаких желаний не имела. Не мудрено, что она все одна и грозить миру не оставить после себя наследников…

Возле кушетки, на задний лапах, уселся мопс. Морда его была наморщена, больше обыкновенного. Большие тоскливые глаза, казалось, пристально следили за чем-то. Помахивая хвостиком, мопс долго находился в таком созерцательном положении; наконец, подняв голову вверх, завыл так протяжно и жалобно как будто, взывал к небесам и требовал возмездия…

Тпрумдыковский проснулся на другой день у себя дома весьма поздно. Проснулся и… похолодел! Спустя-же немного, Тпрумдыковский сидел в кабинете врача по соответствующей случаю специальности и выслушивал наставления: немножко втираний, немножко собанеевских ванн, внутрь иодистого калия и т. д.

Тпрумдыковский, получивший самые точные разъяснения, выходил из кабинета врача положительно с убитым видом. Забыв совершенно компаньонку, которой он был в сущности обязан, Тпрумдыковский обвинял во всем г-жу Фьюнтелевич и решил с нею даже не кланяться…

Г-жа Фьюнтелевич была сначала опечалена, потом возмущена изменой Тпрумдыковского.

— О! эти мужчины! — негодовала она.

Негодование это перешло даже в самую наивысшую ненависть. Г-жа Фьюнтелевич в один прекрасный или, лучше сказать, прескверный день почувствовала какое-то недомогание.

Симптомы нездоровья были совсем не похожи на все те, какие она замечала у себя раньше. Голова не болела, нервы были достаточно покойны, температура, по всем данным, нормальная, желудок — как следует быть, а между тем болезнь ощущалась и очень таки беспокоила ее.

Г-жа Фьюнтелевич решила вызвать доктора Ларингитова, на вывеске у которого красовалось: «женские и детские болезни» и т. д.

Доктор, Ларингитов, собственно говоря, до приезда на курорт практиковал всегда по горловым болезням и приобрел в лечении этих болезней достаточный опыт и навык. Но, прибыв на курорт, ознакомившись со списком врачей и найдя в нем целую уйму врачей по горловым болезням и лишь 2 – 3 по акушерским, счел менее рискованным объявить себя акушером…

При таких обстоятельствах Ларингитов приглашен был к г-же Фьюнтелевич. Отправляясь к последней, доктор Ларингитов, дабы не ударить в грязь лицом по новой специальности, захватил с собою целый ворох инструментов до зеркала и щипцов включительно.

После непродолжительного опроса больной, Ларингитов приступил к осмотру по новой специальности…

Осмотр был кончен. По фатальному стечению обстоятельств получилось: врач одной специальности, принявшись за другую специальность, открыл заболевание третьей специальности…

Отличавшийся всегда сообразительностью, Ларингитов не потерялся и стал назначать лечение.

Предписан был массаж с заменой вазелина ртутной мазью, собанеевские ванны, внутрь иодистый калий.

— Я еще никогда так не лечилась, — закатив глазки, кокетливо объявила г-жа Фьюнтелевич.

— Очень возможно! Очень возможно! Вы вероятно первый раз в Пятигорске? — спросил доктор.

— Первый.

— Тем более возможно! тем более…

— Что же вы находите у меня доктор? — спросила г-жа Фьюнтелевич, заметившая какие-то особенные нотки в голосе доктора.

— Ничего особенная. Будьте уверенны… ничего особенного. Собственно… катарр… Ванны, массаж… пройдет… Через несколько дней зайдете ко мне…

Взяв шляпу, Ларингитов исчез.

— Катарр… там, — недоумевала г-жа Фьюнтелевич, но тем не менее тотчас послала за лекарствами и массажисткой, которая должна была делать ей массаж с черной мазью вместо вазелина. В ожидании же лекарств и массажистки, г-жа Фьюнтелевич принялась писать письмо к мужу и с первых же строк сообщала, что она имела несчастье простудиться и заболеть «катарром»…

Еще письмо не было окончено, как принесены были лекарства и прибыла массажистка. Отложив письмо в сторону, г-жа Фьюнтелевич занялась лечением… Рука массажистки, вооруженная колотушкой, мерно поколачивала объемистые икры г-жы Фьюнтелевич. Последняя потягивалась, зевала и изредка перебрасывалась с массажисткой отрывистыми фразами. Словоохотливая массажистка не замедляла отвечать. К концу сеанса г-жа Фьюнтелевич и массажистка, так сказать, сошлись и стали беседовать. Массажистка выказывала свои познания в медицине, г-жа Фьюнтелевич проникалась все более и бо.тее чувством уважения к ней… В конце концов она пожелала даже узнать и мнение ее относительно своей болезни.

— Вот вы так знаете все… Не можете-ли сказать, скоро-ли пройдет мой катарр? долго-ли мне…

— Катарр?! Да у вас по всем анатомическим, физиологическим и патологическим данным как будто и нет его, — возразила массажистка.

— Как-же нет? Зачм-же тогда я вызывала-бы вас, если-бы его не было?

— Вон вы куда?! Какой-же это, матушка моя, катарр. Разве при катарре делают втирания? Меня уж, матушка моя, не проведете. Я десять лет делаю втирания и знаю, при каком-таком катарре они употребляются …

— Что такое? что вы говорите? какие втирания?

— Да вот эти самые… черной мазью.

— При чем-же они употребляются?

— Если хотите, матушка моя, то и при катарре, но только при таком, от которого можно без носа остаться.

— Что?! — только и могла выговорить побледневшая, как полотно, г-жа Фьюнтелевич и схватилась невольно за нос.

— Да, матушка моя, только при таком катарре, — подтвердила массажистка. — Но, будьте здоровы! Мне нужно к другим больным. —

Пожав руку обезумевшей от ужаса пациентке, массажистка скрылась.

Г-жа Фьюнтелевич продолжала лежать на кровати неподвижно, с устремленными в потолок глазами. Слова массажистки так и не выходили у нее из головы. Потом ей вспомнились особые нотки в голосе доктора Ларингитова, последнее свидание с Тпрумдыковским и… она все поняла…

— Какой подлец! какой подлец! — произнесла она тоном, полным ненависти, и привстала. Глаза ее устремились на стол, стоявший возле кровати. На нем лежало неоконченное письмо к мужу. Г- жа Фьюнтелевич быстро протянула руку, схватила письмо и стала рвать его. На пол полетел последний лоскуток. У г-жи Фьюнтелевич что-то зашевелилось внутри, подкатилось вверх, сжало горло…

— Бедный муж! Бедный мой муж! Не в добрый час, не в добрый час я сюда приехала — завопила вдруг г-жа Фьюнтелевич и, обхватив голову руками, ударилась в слезы…

Рассказы и стихи. Одесса: Типография Гальперина и Швейцера, 1903

Добавлено: 21-09-2016

Оставить отзыв

Войти с помощью: 

Ваш e-mail не будет опубликован. Обязательные поля помечены *

*