Негодный мальчишка

I.

Отец отнесся очень строго к Ваниному поступку, не захотел слушать никаких оправданий, — да и как было оправдываться! Ваня попал немедленно в гимназический пансион, сопутствуемый особой просьбой зорко следить за этим вконец испортившимся мальчишкой.

А жил он эту зиму на полной свободе у одного скромного, незначительного чиновника, который сдавал лишнюю комнату, светлую, уютную, в два окна. Здесь его устроил отец в конце лета, когда сам был вынужден уехать по делам службы в такую трущобу, где не нашлось даже гимназии и откуда он надеялся, возможно, скорее перевестись обратно.

Ваня был только в шестом классе, несмотря на свои семнадцать лет: задержали два раза серьезные болезни. Стройный и бледный, с красивым женственным лицом, он сам сознавал свою жизненную неопытность, свое почти детское отношение к окружающему. Он впервые вышел из под постоянной опеки отца, — властного, сухого, имевшего на все готовые правила, соблюдение которых требовалось безусловно. Ваня уважал своего отца и очень дорожил всякой его похвалою, считал его образцом порядочности и честности, — но холодом веяло от его тона, от отрывистых, резких, не допускавших никакого спора велений.

— Пора приучаться к самостоятельности, — сказал отец, оставляя Ваню в нанятой для него комнатке, — здесь будешь жить, и обедать, я уже сговорился. Будешь, кроме того, получать пятнадцать рублей в месяц на книги и карманные расходы. Это даже очень много для гимназиста, но это в моих средствах, и я тебе даю.

Ваня остался один в городе: из родных была только двоюродная тетка — старая, нелюдимая, с которой отец почти не знался. В сущности, в жизни Вани особых перемен на первых порах произойти не могло, но свою внутреннюю свободу, полную возможность безотчетно думать и действовать, он почувствовал сразу.

По-прежнему далекий от товарищей, он стал больше гулять по окрестностям, любуясь тихими закатами над рекою, а по вечерам, уже не боясь внезапных появлений отца, он спокойно раскрывал черную кожаную тетрадку и громко перечитывал написанное раньше и создавал новые ритмические строфы только что закрепленных вдохновений.

Три вещи были для него самыми драгоценными в жизни, это — портрет покойной матери, ее браслет — золотая цепь с болтавшимися шариками и черная кожаная тетрадка с собственными стихами. Среди стихов опять-таки самые любимые были посвящены ей, — так давно ушедшей, но всегда памятной.

Ване еще не было шести лет, когда умерла его мать, но забыть ее невозможно. Что-то светлое, благоуханное и нежное, как весна, и чистое, как вечернее небо, охватывает его, когда он думает о матери. Лицо ее, может быть, было и не совсем такое, как ему кажется теперь: он его, в сущности, создал сам, дополнив далекими впечатлениями хорошо изученные черты фотографической карточки, где ему знаком каждый штрих. Но он до болезненности четко помнит другое: он помнит свежую, благоуханную ласку, он сейчас может, сосредоточившись, ощутить это нежное прикосновение к своей щеке, он его ощущает каждый вечер, когда ложится. Так приходила она когда-то, лаская в постели маленького сына и крестя его на ночь. И весело звенели шарики ее золотой цепи на руке.

Самой дорогой изо всех трех драгоценностей была для Вани эта оставшаяся ему золотая цепь — браслет матери. Она давала самые яркие воспоминания того детства, когда он играл этими звеневшими шариками, ловя мать за ее нежную, белую руку. На собственные сбережения купил Ваня красивый футляр из красной кожи, и каждый вечер любовался цепью и звенел ею, испытывая таинственное волнение, погружаясь всем существом во что-то радостное, далекое и светлое.

Этот культ матери был его сокровенной святыней, которую он таил от всех и прежде всего от отца. Отец в особенности ему казался человеком, неспособным его понять, равнодушным к душевным настроениям. Он всегда смеялся над поэзией и над мечтателями.

А Ваня уже давно стал писать стихи. И выплакивал в этих стихах всю свою неутоленную жажду ласки. Сначала он просто обращался к матери, собирая отрывочные детские воспоминания, потом мать, какую он помнил — нежная, благоуханная — стала для него олицетворением всего зовущего и радостного, всего женственно-прекрасного и поэтического в жизни. Незаметно для себя он стал писать какой-то чудной женщине, которую он прежде знал и которую еще должен встретить, чьи ласки он когда-то ощущал и по ним исстрадался… Все болезненнее и страннее делалось его обожание этой женщины, он ее часто видел во сне, очень похожую на памятный с детства образ… Но была-ли это, действительно, мать?..

 

II.

Как-то под праздник Ваня пошел в театр. Ему дал контрамарку второгодник Руслов, постоянно вертевшийся за кулисами, приятель всей театральной молодежи.

Ваня пошел в театр неохотно и мало интересовался пьесой, но конец третьего действия внезапно произвел на него потрясающее впечатление.

В окно падал таинственный лунный свет прямо на маленькую детскую кроватку, где спал ребенок. В комнату вошла женщина и стала возле окна. Стройная и белокурая, вся в белом, она казалась каким-то светлым видением под луною.

Она говорила о том, что ей незачем жить, что все ее мечты о счастьи разбиты. Но, вот, она вдруг повернулась к кроватке и, вытянув обнаженные белые руки, стала наклоняться над спящим ребенком, стала говорить какие-то самые ласковые слова, коснулась его лица самым нежным, едва уловимым прикосновением губ.

Что тут сделалось с Ваней! Он был уверен, что потеряет сознание, до того мучительно забилось его сердце и потемнело в глазах. Он сам уже не помнил, как досидел эти последние мгновения третьего действия.

А в антракте опрометью бросился домой и заснул только под утро, обливая подушку горячими слезами.

Но, когда снова давали пьесу, он снова пошел в театр, уже прямо к третьему действию. Только на этот раз посмотрел и четвертое: мучительно хотелось знать, что будет дальше с этой женщиной.

Она умерла, она бросилась в воду, она не выдержала всех несчастий своей жизни, она, содрогаясь от рыданий, оставила на земле своего нежно любимого маленького сына. Как хорошо играла артистка! Ваня был растроган до слез.

И когда опять шла пьеса, он опять сидел в театре. Играла все та же Будимирова, такая стройная и нежная, такая знакомая и близкая, когда она подходит к кроватке. Всю ночь Ваня ее видел во сне.

А Руслов на днях снова предложил контрамарку только уже на другую пьесу, хотя тоже с участием Будимировой, — и Ваня пошел.

Первое действие было скучное, но во втором впервые появилась она — очень нарядная, в светлом бальном платье, и заговорила таким зовущим, нежным голосом, что Ваня не отрывал от нее глаз. Так и следил, как она двигалась по сцене. Что-то такое она опять будто напомнила, какое-то нарядное бальное платье, виденное в далеком детстве.

— Хочешь, проберемся за кулисы? — предложил в антракте Руслов.

Но Ваня сразу и решительно отказался.

Только с тех пор стал дружить с Русловым, зазывая его к себе, и охотно пользовался контрамарками. несколько раз наводил разговор на Будимирову.

— Хорошенькая, — авторитетно заявил Руслов, — но путается с адвокатом Козлятским. А, впрочем, могу познакомить… Только заведи себе штатское платье, раз уж записался в театралы: будем ходить за кулисы…

— Я говорил ей о тебе, — однажды совсем неожиданно сообщил Руслов.

Ваня очень сконфузился и даже как будто рассердился, но дня через два еще неожиданнее познакомился с Будимировой. Они встретились с нею лицом к лицу в полутемном коридоре театра, куда зашли во время репетиции, сейчас же после уроков, чтобы узнать новый репертуар.

— Это тот самый мой товарищ, Евгения Львовна, ваш поклонник, — торопился представить Ваню Руслов.

— Я очень рада, — певучим голосом ответила Будимирова, любезно протянув руку из большой меховой муфты и вскидывая мягкие, нежащие глаза.

Ваня неловко поздоровался, и покраснел, и не знал что сказать.

— Я тороплюсь, — продолжала Будимирова,— но мы будем, конечно, знакомы… Заходите, господа, как-нибудь ко мне, — она это сказала просто, по-товарищески и, кивнув головой, быстро исчезла в повороте коридора, оставив легкий аромат духов.

— Зачем ты меня знакомил? — недовольно произнес еще совсем сконфуженный Ваня.

— Брось глупости! Сам рад-радехонек… Души в ней не чаешь. Посмотри-ка в зеркало!

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

— Странно, что мою маму тоже звали Евгения, — думал вечером Ваня, — только она была Евгения Николаевна…

Он раскрыл черную кожаную тетрадку и начал поправлять последнее стихотворение, посвященное уже Будимировой.

Стихотворение ему не нравилось: оно было очень многословно и вместе с тем не могло выразить всех тех тонких сплетений, которые он чувствовал в душе. Вот, уже несколько дней, что он сам себе откровенно признался и даже записал в тетрадке на отдельной странице: «Я безумно влюблен в Б.».

 

III.

Ваня не чувствовал под собою ног. Точно выросли за спиною крылья, которые мчали его вдоль улицы. Душа была переполнена радостью.

Он возвращался вечером от Будимировой, с которой провел наедине более двух часов. Впервые решился прийти к ней в гостиницу один, почти уверенный, что ее нет дома. А то бы, пожалуй, не посмел.

Но Будимирова его приняла очень охотно и ласково.

— Посидите немного со мною, — сказала она, —  я как раз учила новую роль и теперь устала. А вы видели, как меня рисуют?

Она протянула Ване газету с карикатурой.

Ваня стал возмущаться, действительно оскорбленный, но вместе с тем выведенный из затруднения: он не знал о чем говорить.

— А главное, совсем не похоже, — спокойно перебила его Будимирова, — разве я такая?

Тут только он поневоле поднял на нее глаза и встретился с ее смеющимся взглядом, схватил что-то радостно-светлое и мгновенно покраснел, так заметно и так позорно.

— Да вы еще совсем дурачок! — рассмеялась Будимирова и скользнула по его щеке своей нежной, благоухающей рукой.

С этого как раз и началось то блаженство, которое до сих пор не покидало Ваню. Он как-то вдруг перестал стесняться: она была ему такая близкая, такая своя и родная.

Они вместе рассматривали ее карточки, снятые в разных ролях, читали вырезки из газет и стихи в альбоме, потом велели подать самовар и пили чай с вкусными маленькими сухариками.

— А вы не пишите стихов? — спросила Будимирова, — мне кажется, что вы должны писать.

И Ваня ей признался.

— Непременно напишите в мой альбом.

Она несколько раз, когда он рассматривал карточки, наклонялась к нему совсем близко, и он чувствовал на своей щеке ее дыхание и у плеча прикосновение нежного тела.

Он в первый раз ее сегодня хорошо разглядел, когда она заваривала чай. — Она еще лучше, чем я думал, — казалось ему, — и какое счастье, что она живая, что она сейчас подойдет и заговорит.

Подавая ему стакан, она обожгла руку, и Ваня перепугался и бросился к ней и неожиданно для себя вдруг стал целовать ее белые, нежные пальцы.

А она не противилась, и только смеялась глазами и несколько раз ему повторила:

— Вы совсем, совсем славный мальчик…

Сколько прошло времени, Ваня тогда не знал, — но вот Будимирова встала и, плотнее запахнув свой голубой атласный капот, начала ходить по комнате и, наконец, сказала:

— Ну, а теперь я должна одеваться… я сегодня на одном вечере… до свиданья.

Ваня, прощаясь, еще раз припал к ее руке.

— Ступайте, ступайте, — торопила она.

Выходя из гостиницы, Ваня встретил адвоката Козлятского, красивого, еще молодого, с которым уже виделся у Будимировой.

— Евгения Львовна сейчас одевается, она едет на вечер, — предупредительно сообщил ему Ваня.

Но Козлятский, улыбнувшись очень приветливо, все же вошел в подъезд.

А Ваня спешил домой — к своей тетрадке, к своим мечтам, к переживанию своего счастья.

Образ Будимировой — отчетливо-жизненный и яркий — ему заменил теперь воспоминания о матери. Но это не было изменою, нет! Это была все та же ласкающая его светлая женщина, которую он помнил в далеком детстве, которую всегда ждал с болезненной мучительностью. Это Будимирова, но это вместе с тем и та, им не забытая мать, чье прикосновение он еще чувствуешь на своей щеке. — Женя, — почему-то выговорилось это имя, и вдруг вспомнился какой-то очень знакомый, только случайно затерявшийся в жизни звук, точно голос отца, зовущего из соседней комнаты, — Женя.

На другой день он совершенно случайно опять увиделся с Будимировой, проходя после уроков мимо большого ювелирного магазина Мазеля.

Вороной рысак Козлятского топтался у самого тротуара, и Ваня заглянул в стеклянную дверь.

Старик Мазель о чем-то говорил с Козлятским, а рядом стояла Будимирова, которая его заметила, и улыбнулась ему, и весело закивала.

Ваня вошел.

Козлятский с ним поздоровался еще приветливей, чем вчера, а Будимирова, смеясь глазами, спросила — хорошо ли он знал сегодня уроки.

Они уже выходили из магазина, и старик Мазель их провожал и уже взялся за ручку двери, почтительно докладывая:

— Будьте совершенно покойны, брошка послезавтра готова… Как раз в день бенефиса, — прибавил он с полной предупредительностью, но и с оттенком допустимой фамильярности.

— Смотрите, приходите на мой бенефис, — сказала Будимирова, прощаясь с Ваней и садясь в изящный экипаж Козлятского.

Но Ваня был уже весь охвачен новой заботой.

— A ведь я совсем забыл, — думал он, торопливо шагая домой, — что знакомые всегда делают актрисам на бенефис подарки… хотя бы цветы… Надо будет поскорей посоветоваться с Русловым.

О, если бы я мог сделать ей какой-нибудь такой подарок, чтобы она его полюбила, чтобы никогда с ним не расставалась, чтобы он ей всю жизнь напоминал обо мне!

Сделать ей подарок… какая радость! какая радость!

Ваня соображал, сколько может затратить денег.

— Если я займу у кого-нибудь, например, пятьдесят рублей и буду выплачивать каждый месяц… Но у кого же занять?

Так он и пришел к себе в комнату, не подвинув вперед решения.

А после обеда лег на постель и опять стал думать о Будимировой и о необходимости подарка.

Очевидно, он заснул, потому что так ясно ее увидел, вчерашнюю, близкую, ласковую… Она подошла к нему и сказала: «Мой славный, мой милый мальчик!» и скользнула по его щеке своей нежной благоухающей рукою… и знакомым, знакомым звоном зазвенели вдруг шарики золотой цепи на ее руке…

Ваня вскочил с постели.

Да! да! это принадлежит ей по праву. Это ее браслет…

 

IV.

Ваня был на бенефисе, но за кулисы пробраться не посмел, хотя нарочно из-за этого пришел в штатском платье и скрывался в райке.

На другой день тоже не решился зайти к Будимировой и только гулял более часа взад и вперед мимо ее гостиницы.

Ведь эта маленькая красная коробочка, которую вчера подали, эта простая золотая цепь с двумя шариками, — это для него так драгоценно, это лучшее, самое священное, чем он владел, но это, в сущности, такой пустяк, такой ничтожный подарок, затерявшийся среди чудных корзин и вчерашних подношений. А какую брошку, должно быть, ей подарил этот богатый Козлятский!

Но вечером к Ване пришел Руслов и заявил, что Евгения Львовна поручила немедленно его привести.

— А я и не знал, что ты приготовил ей такой подарок, — сказал Руслов, — она всем теперь хвастает и говорит, что твой браслет был ей дороже всего остального…

Далее взяли извозчика, — так Ваня торопился.

И что же он увидел, когда вошел к Будимировой? Золотая цепь, родная, знакомая, цепь его милой матери висела на этой нежной, белой руке, тоже такой милой и близкой, такой похожей на ту, которую он помнил с детства.

Будимирова была в шляпе, — она куда-то собиралась. Тут же сидел и Козлятский.

— Я вас непременно хотела видеть, — сказала она, — куда же вы прячетесь?.. Вы меня очень тронули своим подарком… Мой славный… мой хороший…

Она ему протянула руку, которую он неловко поцеловал, но шарики на браслете зазвенели.

Какое счастье! какое счастье!

— Сегодня я занята, — продолжала Будимирова, — приходите ко мне завтра… пить чай… Непременно… слышите?..

Ваня ушел вместе с Русловым, но постарался скорей от него отделаться, чтобы остаться одному, чтобы радостно мечтать… Завтра он опять будет с нею…

Но на другой день совершенно неожиданно приехал отец.

Ваня его застал в своей комнате, когда вернулся из гимназии.

— Что? Удивлен? — сухо спросил отец, — может быть даже недоволен?

Ваня действительно имел очень оторопевший вид.

— А это у тебя зачем? — показал отец на висевшее в углу штатское платье, — по биллиардным, что ли шатаешься?

Ваня не мог ничего ответить.

Отец был, по-видимому, очень не в духе: впоследствии только узнал Ваня, что у него вышли большие неприятности по службе.

— Так вот, значит, куда тратишь деньги… Может быть, даже долгов наделал? Браслет матери заложил?

Почему отец вспомнил именно об этом браслете, так Ваня и не понял. Бывают иногда такие совпадения, точно бессознательно ловит мысль что-то реющее в воздухе.

Ваня вздрогнул и побледнел, и молчал, опустив голову.

— Дай-ка его мне, — строго сказал отец.

Ваня не двигался.

— Заложил, так и есть…

— Нет, — ответил Ваня.

Потом он вдруг бросился к отцу и зарыдал, как маленький мальчик, целуя его руки. Он хотел ему все рассказать и уже начал рассказывать и назвал имя Будимировой.

— Довольно, — сказал отец, отстраняя Ваню, — мне уже все ясно. Браслет твоей матери, оставленный тебе, как воспоминание, ты подарил какой-то актрисе. Хорош, нечего сказать… Но знай, что если для тебя эта вещь ничего не стоит, то мне она все-таки дорога: я поеду к этой женщине и расскажу ей всю историю и, в крайнем случае, выкуплю у нее этот браслет. Негодный мальчишка!

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

Ваня неподвижно лежал на постели, зарывшись лицом в подушку. Он знал, что отец его все равно не поймет, что оправдаться перед ним он не может. И он знал, как грубо будет говорить отец с Будимировой.

Будимирова, разумеется, вернула браслет, отказавшись от всяких денег. К поступку Вани она, как передавал Руслов, отнеслась, в сущности, снисходительно, но ее оскорбил тон отца Вани, и она сообщила через Руслова, чтобы Ваня и не думал к ней больше показываться.

К тому же она скоро уехала, а негодного мальчишку отдали в пансион.

В. П. Опочинин. Век нынешний. Книга рассказов. Пг.: Типография Товарищества А. С. Суворина — «Новое Время», 1916

Добавлено: 23-11-2020

Оставить отзыв

Ваш e-mail не будет опубликован. Обязательные поля помечены *

*