Поэтесса

Повесть в стихах.

 Посвящение памяти В. И. Бибикова.

Усопший друг, во цвете юных лет
Ты, ветреный мечтатель и поэт,
Простившийся с надеждами и лаской, —
Услышишь-ли мой дружеский привет?
Порадую-ль тебя своею сказкой?

Ни ропота, ни дерзости невежд
В загробной мгле бессмертного Эдема! —
Там жизнь течет как звучная поэма
В сиянии безоблачных надежд…

Не — отемнен ни клеветой, ни торгом,
В толпе теней, вдали земных тревог, —
Рыдаешь-ли у Байроновых ног,
Заслушался-ли Пушкина с восторгом?

Иль, может быть, с тоскою неземной
Еще следишь земных друзей скитанья.
Пока горишь лучом воспоминанья,
Пока в мечтах беседуешь со мной…

О, если так, — склони свой слух любя
К моим стихам, знакомым по печали,
Ты слышал их, тебе они звучали…
В них я теперь приветствую тебя,
Как ты меня приветствовал вначале!

 

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ.

I.

На склоне лет Ефим Гарголин
Своей судьбою недоволен;
Он, оглянувшися назад,
Увидел дней бесцельных ряд.
Мелкнула жизни половина
И даже более, — ему
Под пятьдесят. Свою зиму
Приятно встретить у камина
С супругой нежною своей,
В кругу ликующих детей…
Но он все холост. Жизни бремя
Его измяло; перед ним
Недалеко уже то время,
Когда, недугами томим,
Вздыхать он будет, ждать кончины, —
И сердцу чуждая рука
Закроет очи старика.
И, глядя на свои седины,
Решил расчетливый скупец
Осмыслить старость наконец.
Двух богаделен член почетный
Наскучив жизнью беззаботной, —
Он одинокий свой удел
Хозяйкой скрасить захотел…
Вокруг бросая взор прилежный,
Как вольный ястреб на птенцов, —
Остановил он выбор нежный
Не на красе почтенных вдов
И не на девушке жеманной
Из многочисленной семьи, —
Он годы поздние свои
С любовью, с дружбой постоянной
Решил отдать одной из тех,
Кому всю жизнь отдать не грех.
Остановил он выбор чинный
На Глаше — девушке невинной
Чье лучезарное чело
Как день безоблачный светло.

Сиротка, чванством не надута,
Росла, наивностью цветя,
Богоугодного приюта
Благословенное дитя.
Провинциальные мамаши
Не одобряли этот брак, —
Однако старый наш чудак
Женился все-таки на Глаше.
Венчали их б соборе людном,
И молодым отец Степан,
Перед толпою поезжан,
Сказал напутствие о трудном,
Земном пути; о том, что ждет
В грядущем множество забот,
Но что Господь их путь житейский
Для новых чад благословил,
Зане и в Кане Галилейской
В вино Он воду превратил!..
И вот от паперти церковной
Откушать к молодым хлеб-соль,
Кареты едут цепью ровной;
И Глашу — девочку дотель, —
Уже зовут, Глафирой Львовной.

II.

Но нет счастливых браков в мире!
Под нашим солнцем и луной
Лишь птицы вольные в эфире
Живут счастливою четой, —
Да и на тех есть коршун лютый,
Есть горе в гибели птенца…
Идет минута за минутой,
Проходят дни и месяца.
Жизнь мчится медленно и ровно,
И все грустит Глафира Львовна,
Припоминая иногда
Былые детские года.
Они прошли, им, нет возврата…
Неволей смутною обвита
Ее душа теперь. К тому-ж
Нередко болен старый муж;
Хандрит, придирчиво тоскует,
Его капризный аппетит
Обед невкусный критикует, —
Он расточительность бранит.
Глядит надменно и сурово —
И не промолвит с ней ни слова;
Порою лаской надоест.
Чуть в кухне чадно, чуть угаром,
Пахнет над дымным самоваром, —
Он заявляет свой протест.
То колет в бок ему, то в спину, —
Конца нет оханью и сплину,
И заставляет Глашу он
Себя тереть со всех сторон
То уксусом, то скипидаром,
То маслом от святых мощей, —
И длится жизнь на утре дней
Больным, мучительным кошмаром!
А жизнь, а молодость не ждет!
Душа тоскует и томится,
Былое детство чаще снится
В однообразии забот.
И Глаша с тайною тоскою
Глядит на прошлое; она
Всегда задумчиво-грустна.
Как ей хотелось-бы порою
Перенестись опять туда,
В приют ученья и труда, —
Бродить в знакомом дортуаре,
Мечты подругам поверять
И при вечернем самоваре
Молитву в хоре повторять.
Ей жаль до боли игр бывалых,
Невинных школьничьих проказ,
И светлый зал, и шумный класс,
Где лиц и робких, и усталых
Теснилась дружная толпа,
Боясь заслуженного гнева
Наставницы. Старушка-дева
Уже была полуслепа;
В очках, в лиловой душегрейке,
Со строгой важностью в чертах,
Она глядит на те скамейки,
Где смех смолкает впопыхах, —
И, поднимая палец тощий,
Грозится… В праздник иногда
Веселых девочек орда
Шумит, шалит в приютской роще.
А в дни весны! — Когда земля
Едва оттает, — зал им тесен;
В класс льются трели птичьих песен,
Восторгом душу веселя.
Святая! Выставили рамы, —
И свет, и шум со всех сторон,
И звучный голос классной дамы
Колоколами заглушен!..

III.

От скуки время убивают,
От скуки часто влюблены,
От скуки песни напевают,
И все — от скуки рождены.
И жизнь, как повесть без интриги,
Однообразна и темна.
Всегда печалью смущена,
Глафира жадно ищет книги,
Чтобы от скуки чем-нибудь
И ум, и сердце обмануть.

Но что читать? Томясь неволей,
Глафира в мужнином бюро
Находит скудное добро:
Рецепт пространный от мозолей,
Устав судебный и один
Том руководства для мужчин, —
Запас для чтенья очень малый…
В богоспасенном городке
Народ, злоречием усталый,
Дремал без чтения в тоске.

Там был собор и рынок длинный,
Был клуб вместительный и чинный,
Где старцы важною толпой
Сходились повинтить порой,
Посплетничать, поспорить малость,
И где два раза, каждый год
На святках, по рублю за вход,
Кутила ветряная шалость
Под маскарадным домино,
Меняя карты на вино.

Маститым клуба завсегдатай,
Ефим Гарголин — и женатый,
Как в оны дни — был верный член
Своим партнерам; перемен
Он, в жизни избегать старался:
Привычка — счастья талисман;
Он каждый вечер в клуб являлся,
Как прежде, выбрить и румян.

Его покорная Глафира
Осенним вечером одна;
Ее душа в объятьях мира
Неясной грустью смущена.
Горит, ее воображенье,
И непонятные мечты
Бледны, но полны вдохновенья,
Как в книге смятые листы.
Она для памяти унылой
Найти старается в былом —
Хоть звук, хоть сон когда-то милый,
Хоть ложь в тумане золотом.
Она старается украдкой
Вообразить волшебный мир:
Крылатых фей лучистый пир,
Где обольстительной загадкой
Томится ум и ноет грудь,
Где песнь звучит сама собою,
Где все пророчит новый путь
С иной, веселою зарею…
Но нет забвения тоске, —
И одинокие досуги
Твердят, что есть невдалеке
Иная жизнь, — не в этом круге,
Не в этом душном городке, —
Где даль пустынна и тосклива,
Где из окна печален вид,
Где над плетнем склонилась ива
И, замечтавшися, молчит.
Здесь спячкой дышит воздух самый,
Лишь полицейский на посту
Торчит унылой эпиграммой
На городскую суету.

IV.

Где-ж счастье? Жизнь Глафира знала
Но жизнь, как сказка, солгала.
Она читать прилежно стала
Все, что случайно добывала
И что добыть она могла.
Украдкой в роще, ночью дома
Прочла Державина два тома,
Но смысл его кудрявых од
Не поняла она сначала,
И мысли путались вразброд,
Когда вторично прочитала.
Лениво Пушкина взяла, —
И он, наш, гении величавый,
Своей не меркнувшею славой
Коснулся юного чела.
Его властительные мысли,
Как гармонические сны,
Как тучи звучные весны.
Над сердцем вспыхнувшим нависли.
С тех пор, в созвучья влюблена,
Не разлучалась с ним она!
Но и других поэтов в руки
Она брала порой от скуки.
Прочла Козлова «Чернеца»,
Прочла Жуковского, — хотела
Его осилить до конца, —
И на гекзаметрах сробела.
Кольцова песни наизусть
Почти до слова затвердила, —
И душу сладко полонила
Его любви живая грусть.
Глафира стала понемногу
Язык поэтов понимать,
И стало сердце бить тревогу,
А скука — рифмы диктовать.
Упала тусклая завеса
С ее тоскующих очей, —
И в ней проснулась поэтесса
Для новых, песен и страстей.

V.

Заметил муж, — Глафира Львовна
Не так, как прежде, хладнокровна;
В ее застенчивых очах
Мелькает непонятным страх.
Как будто тайна роковая
Ей сердце жжет; нередко днем
Она стоит перед окном,
Глазами тучи провожая.
Следит за шорохом вершин,
Когда осенний ветер стонет
И листья сорванные гонит
Во мрак неведомых долин.
И по утрам у туалета
Она стоит полураздета!
И что-то шепчет нараспев;
В лице рассеянность младенца,
И сохнет пудра, отвердев
На мягкой ткани полотенца,
И медлит гребень роковой
Над белокурою косой…

VI.

Теперь все пишут. С каждым годом
Поэты множатся у нас;
Сиделец пишет, мимоходом
Зайдя из лавки на Парнас.
В стенах веселого трактира
Гремит непризнанная лира
Самолюбивых половых
О незнакомках молодых.
И в кассе ссуд оценщик юный
Поет о блеске ночи лунной,
Меж, тем как признанный поэт,
Несет к мечтательному Гирше,
Едва закончившему вирши,
Свою жакетку и лорнет.
И в назидание поэтам
Брадовский издал целый том
Нравоучительно о том,
Как надо овладеть сонетом,
Как надо ямбы подбирать,
Как созидать хореи надо,
И чтобы легче рифмовать.
Согнал в словарь созвучий стадо.

Пока в постели возлежит
Муж, утомленный преферансом, —
Теперь Глафира, как пиит,
Рукой послушною строчит
Станс, легкомысленный за стансом.
Стихи готовы; раз иль два
Она их бегло повторяет,
И грусть, одетую в слова,
В свою шкатулку заключает
Как в темный склеп меж лоскутков,
Гребенок, шпилек и духов.
И вдруг, как спугнутая серна,
Дрожит — супруг проснулся верно:
Уж, за досчатою стеной
Раздался кашля хрип густой,
Зевота тяжкая и вздохи.
Он входит, щуряся от сна,
И слышит робкая жена:
— Я плохо спал, — кусали блохи!
И ты как будто бы бледна,
Здорова ли? — Вполне здорова!
Муж подозрительно глядит.
За чайный стол чета сурово
Садится, не промолвив слова.
У мужа скверный аппетит, —
Глафира мужу не дивится;
Лениво разливает чай —
И вдруг улыбкой озарится,
Поймавши рифму невзначай.
Муж вспыхнет, гневно отвернется:
Чему жена его смеется?
И что нашла смешного в нем?
Зачем рассеяна некстати, —
Не влюблена-ль уже, грехом! —
И от волнения перстом
Играет кистью на халате.

VII.

Теперь Глафира ждет с отрадой
Ухода мужа своего.
С улыбкой проводив его,
Одна, с предобразной лампадой,
Она без лампы и свечей
Мечтает в комнате своей.
В меланхоличном полумраке
Все дышит важностью святой:
Порою слышен шаг глухой
И лай сторожевой собаки.
Тяжелый маятник стучит,
Как сердце вечности унылый,
И за грядущею могилой
Ей вечность новую сулит.
На кухне сумрачно и жарко;
На сундуке храпит кухарка.
Старуха Мавра у плиты
Пекла, возилася день целый,
И мрак, и кухни воздух прелый
Повергнул лень ее в мечты.
Конечно, у старухи Мавры
Не дрогнет сердце на стихе;
Погребены давно в ухе
Ей предназначенные лавры —
Хоть некогда и ей слагал
Дьячок, чахоточный пиита,
Не очень скромный мадригал, —
Но ею молодость забыта!

Меж тем Глафире на-яву
Мечты восторженно рисуют
Леса, и степи, и траву,
И строфы пышные диктуют.
Она вполголоса поет, —
Бумагу и перо берет;
Выводит строчки, еле дышит,
Перечеркнет — и снова пишет,
И снова зачеркнет, и вновь
Поет луну, поет любовь…
Еще она кипит и бредит,
Но у крыльца уж дребезжит
Пролетка, — муж из клуба едет!
Смешалась муза и дрожит;
Ее, как звон церковный беса,
Пугает бешеный звонок…
Скорей в постелю поэтесса,
Скорее рифмы на замок!

VIII.

Сердцам, которые жестоки,
И непонятны, и смешны
Поэтов облачные сны,
Стихов размеренные строки.
Глафира смутно сознает,
Что скоро, скоро день придет, —
Когда супруг ее узнает,
Чему она во тьме ночной
Свои досуги посвящает,
К чему стремится всей душой.
Ей часто снится сон опасный:
Узнал супруг ее секрет, —
Вбегает злобный и ужасный;
Разрыл комоды, туалет,
В шкатулках шарит торопливо —
Находит все ее стихи…
Глафира вскрикивает — и
Вновь пробуждается счастливо!
И скоро час настал, судьбой
Давно назначенный жестоко.
Как птица ценная грозой,
Она разбита волей рока:
Ее мучительные сны
И в явь, и в жизнь облечены!

Ночь поздней осени была.
Луна покоя не давала;
Меланхолична и светла,
Меж дымных, туч она сияла;
Лучи роняла сквозь окно,
И сеть древесного навеса,
Как лава сказочного беса,
Темнила сторы полотно.
С постели встала поэтесса, —
Писать ей нынче суждено!
В туфлях, в сорочке; белоснежной,
Волшебным сном упоена,
Волнуясь тихо грустью нежной,
Глафира села у окна.
Бегут ласкающие строки
Из тайника души, спеша,
Подл, легкий взмах карандаша,
Как гармоничные потоки…

И вдруг неслышно, хмур, и зол,
Муж, проигравшийся вошел:
Он в клубе был все это время.
Увидев пред окном жену,
Свое лысеющее темя
Погладил он и молвил: ну! —
И голос свой возвысил звонко,
От гнева тяжело дыша:
— Да ты в уме-ль, моя душа,
Иль обезумела спросонка?
Позволь узнать твои мечты!
Кому ты пишешь? Вот занятья —
Сидеть лунатиком без платья!

— Ах, Боже мой, да это ты!
Глафира вымолвить успела, —
И вдруг, смешавшись, побледнела;
Рукой дрожащею своей
Тетрадку спрятать от очей
Она в смущеньи не успела!

IX.

Муж все открыл, муж все узнал, —
Стихи со смехом прочитал,
И этот смех, злорадства полный,
Как ядовитая стрела
Язвил Глафиру… И безмолвной,
С холодной бледностью чела
Она стояла перед мужем,
И даже плакать не могла.
— Мы все печалимся и тужим,
Теперь я знаю отчего, —
Муж говорил, — но для кого
Ты это пишешь? Вот загадка!
Не для меня — так это гадко,
А мне не надо их совсем,
Всех этих стансом и поэм!
Где-ж это видано, чтоб дамы
Мужьям строчили эпиграммы,
Или приятелям романс!..
Чем с глупой нянчиться тетрадью, —
От скуки вышивай-ка гладью,
Или раскладывай пасьянс.
Отныне, чтоб к таким утайкам
Не прибегать!.. А чтенье дам, —
Уж так и быть, — куплю я сам
«Подарок молодым хозяйкам».
Без дум, без помощи, без сил,
Жена его внимала речи.
Муж дверцу печки отворил
И стал сжигать тетради в печи.

«О, пощади! Не жги, — не тронь!»
Жена в сметеньи умилила.
Муж не внимал. Сверкнул огонь, —
И струйка дыма пробежала…
Дымясь, свиваются листы…
Прощайте, песни и мечты!
Прощайте, милые виденья,
Игра заоблачных утех —
Вы, молодые вдохновенья,
Еще сокрытые от всех!
Как цензор, в ярости багровый,
Уничтожает огнь суровый
Ее души невинный грех!

Глафира плачет как ребенок,
Ложится в обморок потом, —
Но поздно! Пепел, сер и тонок,
Темнеет сумрачным пластом.
Проснулась ночью, — снова дурно:
Слезами полн стыдливый взор, —
Ей снилась пламенная урна,
Ей снилась жертва и костер!..

С тех пор Глафира не писала
Ни новых песен, не поэм,
Но сердце чуткое меж тем
С воображеньем не дремало, —
Оно искало новых тем:
Оно любить ей подсказало!

X.

Тепло. На солнце, у забора,
Где снега мутная струя,
Шумя, сбегает с косогора, —
Прогнулась серых мух семья.
Зима прошла, как сон минутный.
Настал великий пост, когда,
Весны приход почуя смутный,
Слезится мерзлая вода;
Когда под звон великопостный
Молчат нахмуренные сосны,
Стряхай снег с густых ветвей
Под лаской солнечных лучей;
Когда заезжие Гамлеты,
Немного постны и смешны,
Нам декламируют куплеты
Из сборника «Живой струны».

Тогда в тот город молчаливый
Где поэтесса расцвела,
Как птица в вольности счастливой,
К нам труппа новая пришла,
И трех-аршинные афиши
Провозгласили на углах,
Что будет здесь теперь не тише,
Чем и в столичных городах, —
Что «в пост читать» нам будут «сцены»
Из Грибоедова «ума»,
А только кончится зима —
Пойдут большие перемены:
«Тартюф» Мольера и «Скупой»,
«Гамлет» Шекспира, — и Островский,
Бытописатель наш московский,
Здесь также выступит с «Грозой».

Хоть наш театр был доморощен
И знал артистов небольших, —
Теперь какой-то Ролин-Рощин
Собой затмить кичился их.
Хоть не рожден он новым Свифтом,
Хоть не Мольер он — ничего! —
Афиши очень крупным штрифтом
Пропагандируют его.

XI.

Глафиру Рощин встретил как-то
Вне сцены; вскинул свой лорнет,
Повел глазами не без такта
И поцелуй послал вослед.
Глафира робкая смутилась
И отвернулась, хмуря бровь.
Себе признаться не решилась, —
Зачем так сердце вдруг забилось
И обожгла лицо ей кровь?
Нет, нет, ведь это не любовь!

Она не раз его видала
На сцене, в клубе. Боже мой,
Как недоступен ей сначала
Каналец этот молодой
Кумир театра и герой!..
И вот теперь он с пьедестала
Спустился, — и, смельчак, какой! —
Ей поцелуй послал рукой.
Что это значит? Он смеется,
Иль в самом деле, может быть,
Ее готов он полюбить?
И сердце поэтессы бьется
Все громче, громче с каждым днем
При думе сладостной о нем.

Она в час ранний для прогулок
Нарочно стала избирать
Тот театральный переулок.
Где можно Рощина встречать.
Но с ним встречалась очень мало;
Зато, когда его встречала, —
То целый день — его поклон,
Иль взгляд кокетливо-небрежный
Припоминала с грустью нежной,
Мечтая: не влюблен ли он? —
Вот будет смех, когда влюблен! —
Как странно с ним вести бы речи,
Вдали от всех, наедине…
И скоро, скоро по весне
С ним дождалась желанной встречи.

XII.

На старом кладбище, куда
Полвека мертвых не хоронят
И терпеливые стада
Щипать траву лениво гонят;
Где белоствольный ряд берез,
Как новый памятник возрос
Над позабытыми холмами
Могил, оплаканных давно,
Где птицы с вешними лучами
Поют бессмертие одно,
Где полусгнившая скамейка
Стоит над сломанной плитой
И где тропинка, точно змейка,
Досужей выбита ногой, —
Там, под развесистою ивой,
В виду разрушенных гробниц,
Внимая звучной жизни птиц, —
Глафира в грусти молчаливой,
Или за книгою, не раз
В вечерний сиживала час.
И там же встретила весною
Она героя своего,
Артиста громкого того,
Пред кем смущенною мечтою
Она молилась в тайнике
Души доверчивой и нежной…
Он шел походкою небрежной
В пальто и легком башлыке.
Его Глафира увидала,
Смутилась, — и в его руке
Рука Глафиры задрожала.

Он к ней подсел… и, томных глаз
С лица Глафиры не спуская,
Сказал: «Погода-то какая! —
И, несмотря на поздний час,
Еще не холодно. Конечно,
Природу любите вы?..» — Да!
Глафира молвила сердечно
И покраснела от стыда.
Потом они разговорились
О том, об этом, о другом.
Расстались нежно и потом
Друг в друга искренно влюбились,
Пылая юности вином.

XIII.

Любовь сводить их стала чаще:
Их разговоры стали слаще,
И свой роман от зорких глаз
Они таили в добрый час.
Она, ей расхваливал, искусство.
Он говорил, полушутя:
«Ведь вы — ребенок, вы — дитя!
Хоть возмужали, но без чувства
В вас дремлет сонная душа, —
А жизнь-то, жизнь как хороша!..
Вот мы — совсем иное дело;
У нас душа, у нас и тело.
Мы рвемся, жаждем и горим, —
Да, мы — артисты, мы не спим!
Мы родились не под звездой,
А под кометою случайной,
Что безнаказанною тайной
Скользит меж небом и землей!
Сегодня здесь — а завтра бросит
Судьба куда — не знаю сам!
Артист любви у смертных просит
И дар свой жжет, как фимиам!»
Он говорил, она внимала
Его возвышенным речам,
И что-то сладкое к глазам,
Как слезы счастья, подступало:
То голос родственный в глуши
Коснулся струн ее души!
И поняла Глафира снова,
Что в мире есть еще сердца,
Что жаждут жизни, жаждут слова
С тоской и мукой мудреца.

XIV.

Глафира Рощину тревожно
Все доверяла, что могла
И что доверить было можно:
И то, как скучно здесь жила,
И то, что много зла терпела,
Что ей живого надо дела,
И что у ней талант, хотя
Она, быть может, — и дитя!
Она призналась, что в тетради
Заветные, досуга ради,
Стихи писала, — скорбь души
Правдиво в них переливала,
Но для чего она писала
Здесь, в этой пасмурной глуши?
Ее не поняли! Быть может
Она могла бы стать умней
В кругу ином, иных людей…
Здесь муж тиранит, муж тревожит!
Он запрещает ей писать,
За ней подсматривает тайно.
Он сжег стихов ее тетрадь, —
И опротивел чрезвычайно!

Глафиру Рощин утешал.
— Доверьтесь мне, — он ей сказал, —
Разделим жизни путь короткий
До гроба вместе!.. — И смотрел
В ее глаза, так мил и смел,
Такой доверчивый и кроткий.
В его лице пылал огонь,
И, у щеки ее вздыхая, —
Из рук своих не выпуская, —
Он долго жал ее ладонь.

И говорить Глафира робко:
— Я перед мужем иногда,
Как беззащитная холопка,
Скучаю, плачу без труда…
Уже почти полгода ровно
Я не брала пера… и словно
Какой-то червь внутри меня
Живет и зреет день от дня!
Что-б вы о женщине сказали
Которая, как я, в печали,
Неразделяемой никем,
Бог знает, жизнь влачит зачем?

              РОЩИН.
Я верю — женщина от века
Была святыней человека,
Царицей жизни и земли!
Ей пели гимны, ей служили,
Ее как жертву нарядили, —
И на закланье повлекли…
Она, как сказочная фея,
Проснулась в тереме, не смея
Поднять испуганных очей.
Она в гареме и в неволе, —
И не с кем разделить ей доли
Весь ужас одиноких дней!
Она — игрушка и забава,
Она — раба своих детей
У просвещенных дикарей!
Недаром длилася облава,
Недаром усыпляла лесть, —
Пришлось ей бремя жизни несть!
Но вот стряхнуть позор и цепи
Ей захотелось, — и она
Напрасно мечется, как в склепе,
Без сил, живой погребена.
Напрасно! — Тяжкая завеса
Не отпадет… Как это жаль,
Что осторожную печаль
Хоронит в сердце поэтесса,
Не смея высказаться нам,
Своим кумирам и рабам!
Ведь это пытка, это мука —
Такую жизнь влачить!.. Бежим
Со мною, бедный херувим,
Когда вас не страшит разлука
С супругом-деспотом…

              ГЛАФИРА.
Бог, с ним!
Вы — счастья моего порука —
Я вас люблю, я верю вам!
В моем невольном заточеньи
Вы оживили вдохновенье,
Открыли свет моим очам…
На все, на все для вас согласна!
Теперь я ваша навсегда
И зову вашему подвластна.
Возьмите — все равно куда!

              РОЩИН.
Так решено! Я с вами еду,
Благословяся, в Петербург.
Там есть знакомый драматург, —
К нему по праздникам к обеду
Литературная семья
Съезжается; немного кутят,
А больше все читают, шутят…
Там познакомлю с вами я
Всех знаменитостей. По праву
В писательский войдите круг, —
И, может быть, поймаем славу,
К которой гневен ваш супруг.

              ГЛАФИРА.
— Благодарю вас, добрый друг!

И тут же скорого побега,
Они, обдумывая план,
Решили выбрать для ночлега
Уединенный ресторан…

XV.

Живя у нового преддверья,
У новой пристани, — жена
Всегда под маской лицемерья
К супругу вкрадчиво нежна.
Тогда нет ссор с ним постоянных,
Капризов нет у ней жеманных;
Она в ласкающую лесть —
Как яд цветок — в пурпурный венчик,
Умело прячет злую месть,
И муж обманут вдруг, как птенчик,
Как глупый школьник, как шалун…
Глафира ревность усыпила
В несчастном муже очень мило.
Никто не думал, что канун
Настал побега рокового, —
Так весела она при нем:
От ласк, от хохота живого
Воскрес муж сердцем и умом.

Казалось, некий гений к миру
Настроил шаткий их очаг;
Казалось, хмурую Глафиру
Помолодил незримый маг!
Свои комоды отворяя,
Иль разбирая туалет,
Она, как горлинка лесная,
Поет и прыгает чуть-свет.
Она не пишет, не читает,
А в час хандры или тоски
«Ему» подтяжки вышивает
И мужу штопает чулки.

И даже, в день перед побегом,
Супруга мягкой сединой
Залюбовалася как снегом.
И, растрепав его рукой,
Смеясь, сказала: «Ангел мой!»
В уста и в лоб поцеловала, —
А к ночи стала вдруг бледна,
И нездоровиться ей стало,
И затуманилась она…
А утром…
Утром, до рассвета,
Она исчезла, как туман,
Как мысль летучая поэта…
И скоро муж узнал обман!

Жена Гарголину писала
Высокопарно и темно.
Письмо не длинно, тронет мало,
Прочесть хотите — вот оно:

«Иду на новую дорогу!
Довольно мук, довольно слез!
Меня мой лучший друг увез
От вас навек — и слава Богу!
Я покидаю навсегда
Ваш дом, — терпите и молитесь!
Я вас забуду без труда,
Меня забыть вы потрудитесь!»

Не понимая ничего,
Читал Гарголин эти строки, —
И в холод бросило его,
И в сердце замерли упреки.
Ее одну он мог любить, —
Ее бы снова возвратить!
Обнять преступные колени,
Прощенье нежное изречь, —
Ее лелеять и беречь…

За ней в погоню легче тени
Хотел бежать… но вот вопрос —
Куда паяц ее увез?
Когда и где фигляр бездушный
Ее пленил? Ах, может быт,
Он будет ею, простодушной,
Еще мучительней шутить,
Чем сам супруг ее злосчастный!..
И долго образ, сердцу властный,
Играл его полночным сном.
Гарголин плакал и терзался
И долго сетовал…

                                  Потом
Он экономку нанял в дом, —
И милый образ стушевался
В его измученным мечтах.
Так все пройдет, увы и ах!
Уже не сетует он громко,
И снова жизнь его полна, —
Им завладела экономка,
Как полновластная жена.

 

ЧАСТЬ ВТОРАЯ.

I.

Вторые сутки поезд мчится.
Уж Петербург недалеко;
Туманный пар, как молоко,
С равнины низменной дымится.
По сторонам бегут столбы
И нити проволок… и реже
В лощинах серые гробы —
Избушки ветхие; но те же
Поля унылые кругом.
Порой мелькнет кустарник тощий,
Останки вырубленной рощи, —
И снова поле под овсом
Или под зреющею рожью.
Глафира смотрит из окна
Вагона, волей смущена, —
И с непонятной сердца дрожью
Взирает на природу Божью.
И молча думает она:
Когда же кончатся все эти
Поля и телеграфов сети;
Когда-ж блеснет ее очам
Великолепная столица, —
И жутко трепетным мечтам,
И сердце бьется, словно птица.

Засуетилися; свисток
Дал знать, что город недалек.
Снимают с полок чемоданы,
Спешат надеть манто иль плед;
Сегодня мутный был рассвет, —
И город в белые туманы,
Как в ризу влажную, одет.

II.

В недоуменьи озиралась
Глафира; шум ее смутил.
Туда-ль попали мы? казалось,
Взор удивленный говорил.
Осенний день, еще без стужи;
На мостовой мерцают лужи,
А люди едут и идут.
Весь город тонет в мутных красках.
Верхи подняты на колясках;
Кареты мчатся там и тут.
Гремят звонками бойко конки,
Бегут и брызжут рысаки,
И, отставая в перегонки,
Везут дрова ломовики…
Дома оделися, как в латы,
В железо вывесок; кругом
Мерцают вещие заплаты,
Гордясь французским языком.
Пестро в роскошных магазинах
Блестят товары на витринах
И шлют, надменные, вослед
Свой раздражающий привет.
Вон, за окном, как в панораме,
Шелк ценный, сложенный рядами,
Лоснится в буфах. Чудный цвет!
Каких оттенков только нет:
Есть бледнорозовый, есть цвета
Морской волны, есть цвета крем, —
Такого милого букета
Не мог создать бы сам Эдем!

А вон еще в окне зеркальном,
Как будто в зале музыкальном
Блестит паркет — и там стоят,
Еще в невинности неловкой,
Гордясь нарядной полировкой,
Как идолы рояли в ряд.
Что ни окно — то ценный клад!
Вон за окошком ювелира
Кресты и серьги из сапфира,
Булавки в виде комара;
На перстнях искрятся рубины,
Как будто на траве долины
Роса, весеннего утра;
Алмазы свились в ожерелья,
И бредит звуками веселья
Их сладострастная игра…
Еще окно: там люстры, лампы
И в рамах томные эстампы,
А вот еще: здесь все венки,
Букеты, роги изобилий,
Где меж камелий, роз и лилий,
Синеют скромно васильки,
Тюльпаны гордо расцветают, —
И взор наивно обольщают,
Как будто люди — мотыльки!

III.

Глафира с Рощиным в то время
К нам прикатили в Петроград,
Когда, поэтов новых племя
И беллетристов новый ряд
В печати стали состязаться;
Когда Буренин стал смеяться
Еще язвительней и злей, —
То было в юности моей,
Когда ,я бледный и печальный,
Казалось, к счастью расцветал
И Репин кистью гениальной
Мои черты живописал.

Чета влюбленная квартиру
В одной из улиц, на Песках,
Себе нашла, где стал Глафиру
Невольно мучить тайный страх.
Немного радовали эти
Две комнатки, две равных клети,
Под крышей, в этаже шестом,
С довольно низким потолком.
То был чердак почти, откуда
Из окон видно, как кругом
Домов неряшливая груда,
Тесняся, лепится; как дом
Над домом высится, алея
Кирпичными задами стен, —
Где виден весь коварный плен
Большого города-злодея,
Где блещут маковки церквей,
Торчат, дымяся, трубы фабрик, —
И далеко, в красе своей,
Нева мерцает — и на ней
Темнеет барка иль кораблик.
Синеет небо в облаках:
Столица вся — как на ладони,
Внизу ползут, как мухи, кони,
Как норы — окна на домах.
И люди, как марионетки,
От клетки каменной до клетки
Плетутся в тяжких хлопотах…

Глафира проклинать готова
Свою воздушную тюрьму:
Ей душно, страшно потому,
Что вое так холодно и ново!
Под вечер, в час, когда заря
Румянец гаснет, — лентой длинной
Вияся, в улице пустынной
Горят безмолвно фонари, —
И в окнах блеск огней повсюду…
И поэтессе грустно вновь
Затем, что каменному чуду
Огни согреть не могут кровь.
Весь город в саване кисейном —
Туман!.. А даль еще белей,
Еще прозрачней: над Литейным
Свет электрических лучей!..

IV.

Наш Петербург кого полюбит,
Как самовластный домовой, —
Того пригреет, приголубит,
Нашепчет счастье и покой;
Тот не услышит в нем проклятья
И сам его не проклянет, —
Как в мех кудрявый упадет
В его гранитные объятья.
Но горе тем, кто для него
Не ко двору, — он взглянет косо —
И бросит с хохотом его
К судьбе жестокой под колеса!
Столицы мертвенной красой
Изумлена сперва Глафира,
Потом привыкла — и порой
Ее воскреснувшая лира
Опять бряцает под рукой.
Потом Глафиру Рощин вводит
В литературные кружки:
Она участие находит
В пожатьях пишущей руки.
Все те, кого она читала
В провинциальном городке, —
Теперь от ней невдалеке.
С какою жадностью сначала
Она внимала их речам
У М. в четверг, по вечерам.
Тут был Л—ий благородный
Поклонник вечной красоты,
Губивший славу и мечты
В сатире легкой и бесплодной.
Здесь был едва вступавший в свет
Неразговорчивый поэт.
Здесь был и он, оратор невский,
Защитник муз и христиан,
Наш майский жук, наш талисман,
Неутомимый А-нский.
Здесь критик лысый и сухой,
Сверкая ясными очками,
Когда смеялся над стихами,
Дрожал бородкою седой.
Тогда бывали на журфиксе
Порой и те, чей вопль земной
Теперь умолк перед толпой,
Те, что плывут на мирном Стиксе
В ладье Харона гробовой.

V.

Вы на журфикс литературный
Со мной хотели бы попасть? —
Но я боюсь, чтоб в тон бравурный
Стихом играющим не впасть.
Однако мы туда заглянем,
Когда желаете, — и встанем
Вот здесь, как рифмы для строфы,
За книжным шкафом, у софы.

Не видно много здесь движенья,
Зато гостей довольно здесь;
В их лицах незаметна спесь,
Заметней грусть иль утомленье.
Горят задумчиво огни.
Сидят все чинно, даже хмуро, —
И разговор ведут они
О том, чем живы наши дни
И что дает литература.
Один косматый руссофил
Степенным басом возгласил:
— «Долой Европу! — для народа
Она не может быть — народ!
Нам православие — свобода,
Нас вдохновение влечет!..»

Другой, немного кривобокий,
Но также верный руссофил —
Потер рукою лоб широкий
И, усмехнувшись, возразил:
— «Но там все ездят на резинах;
Там нет кредита в лавках винных, —
И все трезвее потому…
И там, просторнее уму!
Там, посмотрите — мостовые,
Ни дать, ни взять — что твой паркет!»

— Пожалуй, нравы там иные,
Но мне милее русских нет!
Кто так радушен, как наш русский,
Наш восприимчивый народ?
Хоть меркой меряет он узкой,
Да широко зато шагнет.
Все ваши Лондоны, Берлины,
Не стоят русского села!..

— Где мысли, кажется, не длинны,
Но длинны всякие дела!
Сострил артист широколицый.
Тогда хозяин спор прервал:
— Не всем же: veni! vidi! vici,
Иным нужнее идеал!
Речь оживлялась понемногу.
Казалось бы — и слава Богу,
Но тут смиренный беллетрист
(Он был к тому же пессимист)
Стал озираться все угрюмей,
Все беззащитней… наконец
Он стал таинственнее мумий,
И бледен, бледен, как мертвец.
Измял свой ус нетерпеливо,
Как будто неких ждал чудес,
И, озираясь боязливо,
Не попрощался и — исчез…

Тогда, чтоб тишину развеять
И снова общество увлечь, —
Поэт NN задумал сеять
Свою пророческую речь.
Со взором зайца биржевого,
Но духом римлянин и росс,
Поэт сказал: «Прошу я слова!» —
И важно поднял смуглый нос.

Поэт был друг Замоскворечью,
Но в Риме чтил вторую мать:
Своей возвышенною речью
Хотел он древность воскрешать,
И начал он: «Сюжет беру я
Из давних лет… Представьте: пир.
При звоне лютен, арф и лир,
При звуке чудном поцелуя,
Ликует Клавдий по утру…
Но вдруг измена: шум и крики! —
И вот сверкает меч владыки…
Так римский Клавдий на пиру,
Среди страстей своих пожара,
Бывал страшнее ягуара
Или смешнее кенгуру!»

Поэт замолк. Сказать по правде,
Немного тронул римский Клавдий
Без хмеля заспанных гостей,
Но все одобрили спросонка;
Одни сказали: «Это громко!»
Другие: «Можно бы смелей!..»

Чай допит. Час настал разъезда, —
И гости тянутся гуськом.
Им отворяет дверь подъезда
Швейцар с озлобленными лицом.

VI.

Глафира с Рощиным два года
Живет в столице. Первый год,
Ее все манит и влечет, —
Скупая финская природа
И шумной жизни важный ход.
Год первый, полный впечатленья,
Мелькнул, как легкое виденье,
Среди знакомств, среди толпы.
Ей ново все: театры, чтенья,
В соборах пышные попы
И в рынках вечное движенье, —
И ночи белые в Лесном,
Где Рощин в клубе небольшом
Вновь гастролирует с успехом,
Где; дачной жизни мишура
Гуляет, с раннего утра,
А день оканчивает смехом
У самовара, за столом,
На полусумрачном балконе,
Где пахнет влажным цветником.
И на Неве ей милы «тони»,
Где сеть намокшую, как клад,
Рыбак из волн влечет назад.

Но вот сезон проходит дачный.
Сменился мрак ночей прозрачный
Холодной тьмою. Желтый лист
Мелькает в зелени древесной;
Темно нахмурен свод небесный,
А лист редеющий огнист.
В садах поломаны куртины,
Цветы пришиблены дождем,
И тянет гарью из долины
Под набежавшим ветерком.
Жалюзи выцвели у окон
И гуще плесень на пруде,
И у заборов кое-где
Уже висит прозрачный кокон.
Пора из вольных деревень,
Пора приют покинуть дачный, —
Забыть рассеянную лень
И вновь уехать в город мрачный,
Где хмурой жизни хлопотня
Не молкнет и с закатом дня;
Где фабрик дымящие трубы
Кадят несчастью фимиам,
Где так светло по вечерам,
Где говором щебечут клубы
И щелканьем игральных карт…
Там все Глафиру развлекало:
Базаром убранное зало
И даже городской ломбард.
Там, словно гении в виденьях,
Литературный ряд гостей, —
В гостиных модных и на чтеньях, —
Мелькнул и скрылся перед ней:
Быков, Пятковский, Оболенский,
Круглов, П. Вейнберг, А. Введенский,
К. Баранцевич, И. Щеглов,
A. Сальников, Н. Соколов,
B. Тихонов, Максим Белинский,
А. Леман, Чюмина, Н. Минский,
Д. Григорович — джентельмен;
Н. Лейкин — наш российский Твен;
A. Скабический, Засодимский,
Д. Мережковский; лысый Фруг;
B. Л. Величко — нежный друг,
Ф. Фидлер — переводчик славный
Поэтов русских; А. Зарин —
Как спичка тонкий господин;
Н. Плисский — кроткий и забавный;
М. Альбов, В. А. Колмаков,
Несмелов-Соловьев, и просто
Владимир Соловьев, К. Льдов,
И. И. Посадов-Горбунов; —
Имен без малого-ль не до ста
Я насчитать бы вам готов.
Но время тратить нет мне нужды, —
Вам имена иные чужды,
А мне знакомы по уму —
И я люблю их потому.

— А что же Муза поэтессы?
Читатель спросит. Может быть,
Ей удалось открыть завесы
И в храм бессмертия вступить?
Она зарей на горизонте
Не возгорелась ли теперь?
Пред ней везде-ль открыта дверь:
И в душном классе, и в бомонде,
В простой чиновничьей семье
И в скромной келье у студента?
Увы! На выход нет патента, —
Она еще под пресс-папье.
Нельзя сказать, чтоб очень сладкий
От ней хозяйки был почет;
На бедном столике, в тетрадке,
Таяся, Муза славы ждет.

Не раз, не два уже читала
Глафира судьям записным
Свои стихи; они сначала
Вниманье прилагали к ним, —
В них исправляли выраженья,
Читали ей нравоученья
Немного вялым языком.
Редактор детского журнала
Ей посоветовал сначала
Заняться прозой, а потом
Уже работать над стихом.
«Писать попробуйте вы в прозе,
Вот, например, хоть о березе, —
Как расцвела она, — и как
Ее срубил купец-кулак.
Конечно, надо назиданье
Для деток сделать под конец:
Что и березка-де — созданье,
И что не вовсе прав купец!»

Один поэт, ей предрекая
Большую будущность, сказал:
«Теперь погода не такая,
Чтобы печатал вас журнал!»
И, в самом деле, возвращали
Стихи журналы, а в одном
Юмористическом журнале,
Ее обидели стишком.
И лишь однажды поэтессе
Успех блеснул: в листке одном
Был станс (благодаренье прессе!)
С названием «Христос Воскресе».
Инициалы под стихом
Темнели сочно на бумаге,
Как бы изюм на твороге,
Изображая Г. Л. Г.
О, запах типографской влаги,
Как сладко юные мечты
Бодришь и окрыляешь ты!

VIII.

Но жизнь, подобная химере,
Солгала в ложной красоте, —
И к артистической чете
Нужда стучаться стала в двери.
Исчез любви минутный сон!
Суров, печален Рощин-Ролин,
И часто жалуется он,
Что недостойно обездолен,
Судьбой жестоко обойден.
Его Глафира стала чаще
Недосыпать, недомогать,
И голос, радостью звучащий,
Стал утомлением звучать.

Скучает Рощин; без возврата
От них умчалась тишина.
И чуть ли не во всем одна
Его Глафира виновата, —
Затем, что властвует она
Над ним то ревностью суровой,
То милой нежностью своей.
Она — меж лавров куст терновый;
Артист нахмурен перед ней.
Напрасны все ее усилья,
Чтоб усладить тоску его, —
Он знать не хочет ничего! —
Она подрезывает крылья
Его успехам, оттого,
Что родилась натурой мелкой.
Она не любить, а ханжит;
Над каждой глупою безделкой
Теряет сон и аппетит.

Он в заточении постыдном.
Она же с тайною тоской
Его к артисткам миловидным
Ревнует. Экий стыд, какой!
В недоумении обидном
Сердит и важен наш герой.
К тому же вечно недостатки:
Расходы стали велики;
Он меньше тратит на перчатки,
А больше ей на башмаки.

Какая скука! Правый Боже,
Вокруг всегда одно и то же!
Нет, нет, — плохой он семьянин;
Нет, то ли дело жить на воле, —
Всегда свободен и один,
Один как вольный ветер в поле,
Как смелый челн среди пучин!

По счастью, как-то на концерте,
Один добрейший человек,
Артистов любящий до смерти —
Знакомит Рощина с фон-Блек,
С певицей, доживавшей век
В уединении, без службы, —
И жаждущей взаимной дружбы
И — может быть — взаимных нег.

IX.

Мадам фон-Блек была старушкой,
Замаринованной от лет;
Носила узенький корсет,
Чернила волосы, — и, мушкой
Морщины скрасивши у рта,
Смотрела бодро, без печали,
И часто зубы обнажали
Ее карминные уста.

Она в дни юности далекой
Была красива, спору нет, —
В то время кринолин широкий
И букли украшали свет.
Тогда за нею лучший цвет
Всей петербургской молодежи
Гонялся, — и ее привет
Был «сотни душ» иным дороже.
Она в концертах иногда
Богиней модной выступала, —
Ах, те счастливые года
Неслись шумнее карнавала!
Воспоминания о них
Она хранит в мечтах живых.
Но молчаливей с каждым годом, —
Чтобы, обмолвясь мимоходом,
Не выдать тайну лет своих.
Двенадцать лет назад — не боле, —
Она. любила вспоминать,
Как Гоголь, посетив их в школе,
Ей стал молитву диктовать.
Теперь не будет это много-ль
Вредить летам ее? — и вот
Уже забыт любимый Гоголь,
Чтоб с толку не сбивать народ.

Довольно было перемены
В ее судьбе. Она шутя
Свою любовь, свои измены
Переживала как дитя.
Последний друг, уже покойный,
Достопочтенный граф Мишель,
Красавец, ветреный и стройный,
Еще ей памятен досель.

К ней заходить стал часто Ролин;
Ей льстил, с ней в шахматы играл,
Порою был с ней богомолен,
Порою сплетничал и лгал.
Ее он восторгался вкусом,
Ее обедом и бурнусом.
Когда же тягостный мигрень
Ее томил, — то Ролин грустно
Вздыхал с ней вместе целый день
И соболезновал искусно.

Так, жизнь ведя легко и праздно,
Артист наш стал иметь доход,
Взимая заимообразно
Рублей то двести, то пятьсот
С фон-Блек, старушки очень щедрой.
И, далеко за поздний час,
Они зачитывались «Федрой»,
Читая «Федру» пятый раз.

Вот быть что значит благородным
И метить в избранную цель:
Он стал ходить в цилиндре модном,
Завел бобровую шинель;
Он в ресторане у Контана
Теперь стал ужинать порой,
И с горделивой головой
К Глафире возвращался рано
По утру, — в час, когда она
Его ждала без дум, без сна,
Исполнена недоуменья…
А он, веселый и живой,
Твердил с усмешкою кривой:
«Ну, что, как наши вдохновенья?»

X.

Невольно в ужасе ревнивом,
Уже предчувствуя разрыв,
Глафира взором молчаливым
Глядит на Ролина. Прилив
То злобы, то любви мятежной
В душе измученной храня,
Она с доверчивостью нежной
Ему послушней день от дня.
Что если он ее покинет?
И кровь невольно в жилах стынет
И с уст сорвавшийся упрек
Подавлен выдохом. Нет, не может
Он быть так дерзок и жесток!
И не нарочно он тревожит
В ней ревность вспыхнувшую. Что-ж,
Медь он, так молод и хорош.
И диво-ль, если им другая
Увлечена! Конечно, с той
Капризом ветрено играя, —
Он все же верен ей одной.

Меж тем фон-Блек все суеверней
Глядит на жизнь, и все нежней
Заботы о здоровье в ней.
Она все чаще в час вечерний
Боится, чтобы кто из слуг
Трех свечек не зажег бы вдруг.
И если ворон на соседней
Трубе закаркает, — она,
Волненьем тайным смущена,
Едва-ль не плачет. Раз в передней
Скрипел сверчок, — и целый день
Она ходила, точно тень.
Раз как-то ей приснилась яма, —
Она с тех пор тревожней спит;
С тех пор мечтательная дама
Вдруг потеряла аппетит —
И все о смерти говорит.
Но Ролин в нежности всесилен;
Он снял с нее ярмо тоски,
Сказав, что к смерти снится филин,
Все остальное — пустяки!
Она сама себе боится
Признаться в дряхлости, и вот —
Еще успешней молодится,
Еще румянее цветет!

И как-то раз, под вечер хмурый,
Когда камин ронял свой свет
И на стене карикатурой
Чертил двух теней силуэт;
Когда фон-Блек, а с нею Ролин, —
Теплом уютности доволен, —
Сидели в креслах у огня,
В затишьи меркнувшего дня,
Сидели молча, разговора
Не находя, — старушка вдруг
С приветом вспыхнувшего взора
Сказала: «Знаете-ль, мой друг,
Мне ваш визит всегда отраден, —
Не будете ли так добры,
Чтоб проводить меня в Висбаден.
Я умираю от хандры!
Там все же общество и воды,
А здесь отстала я от моды
И не показываюсь в свет, —
И до него мне дела нет.
К тому же я на новом месте
Всегда привыкла воскресать.
Не правда-ль, мы поедем вместе?»
И он решил сопровождать
Фон-Блек…
Но как же быть с квартирой, —
Срок выйдет месяцев чрез пять!
Как, оправдаться пред Глафирой,
Чем свой отъезд растолковать?

XI.

День ото-дня его Глафира
Нежней и ласковее с ним,
Но он желал бы лучше мира
Вражду с разрывом роковым.
Долой тяжелую обузу!
Давно пора расторгнуть плен, —
Конец несносному союзу;
Он волю обретет взамен.
Уныл притворною любовью,
Склонив коварное чело, —
Прибегнул Рощин к пышнословью —
И усладил, речами зло.

              ОН.
Мой нежный ангел, я не стою
Твоей слезы, твой любви;
Зови меня своей грозою,
Своим несчастием зови!
Зачем держать в неволе птицу?
Скажи: лети! — и полечу.

              ОНА.
Куда?

              ОН.
Я еду заграницу.

              ОНА.
Возьми меня — и я хочу.

              ОН.
Ах, если-б можно это было!
Иду — куда тебе нельзя, —
Иду, над бездною скользя.

              ОНА.
Что-ж делать мне?

              ОН.
Вот это мило! —
Что раньше делала. Спеши
Опять на родину, к супругу;
Скажи, что изменила другу,
Что не нашла во мне души!
Покайся перед ним сердечно.
Стихов там больше не пиши, —
И он простить тебя, конечно.

              ОНА.
О, как жесток твой смех.

              ОН.
Ничуть!..
Ведь твой старик — супруг законный:
Моли его, пади на грудь…
И он, растроганный, смущенный,
Тебя простит.

              ОНА.
Простит! О, нет, —
Я не хочу его прощенья.
Раз было с ним разъединенье —
И навсегда!

              ОН.
Тогда совет
Другой даю. Возьми работу, —
Правь корректуру… ну, пиши!
Трудись, как я тружусь до поту;
Иди на сцену и — смеши!
А жить нельзя нам дольше вместе…
На время первое я дам
Хоть сто рублей… пожалуй — двести…
Ну, что-ж, согласна?.. По рукам!..

Напрасны все ее стенанья,
Напрасны все ее мольбы:
Он — властелин; его желанья
Для опрометчивой рабы
Вернее, чем закон судьбы…

XII.

Отъезда день, часы разлуки.
Глафира, бледная как тень,
Не ест и плачет целый день,
Ломая судорожно руки.
Бесстрашный Рощин, не скучал.
«Не плачь! Вернусь еще быть может!»
Он мимоходом ей сказал.
Вот скоро вещи все уложит
Он в чемодан. И говорит:
«Не провожай!» — и на прощанье
Так нежно, весело глядит,
Как будто в первое свиданье.

Уехал! Пусто и темно
В ее квартире опустелой…
С тоской горячей и несмелой
Она следит за ним в окно.
За ним бежать? Но нет, — напрасно, —
Он не возьмет!.. В ее душе
О смерти мысль темнеет ясно,
Как след на первой пороше.
Она в раздумье молчаливом
Глотает слезы, — и потом
В уединении ревнивом
Стих плавно льется за стихом:

«Пусть мстит судьба суровая коварно,
Пусть мне грозить разлука навсегда,
Мой милый друг, за все я благодарна, —
За ночь любви, за черный день труда.

«Прости меня за ревность и за слезы;
Тебя люблю, — с тобой одним слилась!
Не погуби колеблющейся лозы.
Что в час грозы вкруг дуба обвилась!

«Прощай, прости!’ Сопутствуя повсюду
Вослед тебе на крылиях мечты,
Шептать всегда и петь, рыдая, буду:
«Зачем, зачем меня оставил ты!»

Глафира плачет, — и не в силах
Последней строчки написать…
Она одна! Одна опять!
И где искать ей сердцу милых?
Неверный друг ее исчез,
Как тать трусливый и преступный,
И город, счастью недоступный,
Встал перед ней как темный лес…
Куда бежать искать защиты,
Чьего участия просить?
Пылают гневные ланиты…

О, горе! Жить или не жить?
Она порывисто хотела
Прибегнуть к яду иль ножу,
Или к шестому этажу,
Чтоб дух освободить из тела;
Но пораздумала — и вот
Опять томится и живет!
О, Феб! Как зло, как тяжко предал
Ты поэтессу в цвете сил:
Ей лучезарной славы не дал,
А счастье бледное разбил!

 

ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ.

I.

Быть может, он еще вернется,
О ней соскучится — и вновь
Веселым солнцем улыбнется
Ее счастливая любовь.
Быть можете он еще напишет, —
Глафира ждет, — а писем нет.
Ее рукою, как привет,
Ему второй подчасник вышит.
Но он забыл ее совсем!
Растет отчаянье Глафиры,
Безмолвствуют и струны лиры,
И холодны мечтанья тем.
Какой заняться ей работой,
Какое место отыскать?
Холодный город докучать
Ей стал кичливой позолотой.

Под осень длинны вечера;
Печаль сегодня и вчера.
До утомления гуляет
В садах Глафир и порой
Лорнетом зорко наблюдает
Ее походку франт иной.
Ей грустно; сердце, слава Богу,
Под взором новым и чужим
Не бьет стыдливую тревогу, —
Оно полно безмолвно «им».
Писать роман она готова,
Но где же красок взяты и слова,
Да и кому же будет мил
Роман о том, «как он любил»!

Однажды вечером туманным,
Октябрьским вечером, одна
Глафира шла, волненьем странным
И тяжкой думой смущена.
А суета была все та же;
В тумане мчались экипажи,
И свет мелькающих карет
Ей говорил, не без пристрастья,
Что если счастья в мире нет, —
То есть пародия на счастье.
И захотелось как-нибудь
Себя Глафире обмануть, —
Упиться зрелищем иль балом,
Грусть в шуме потопить… И вот
Подъезд — обитый тиком вход —
Ее манит блестящим залом.
Билет на право входа лишь
Полтинник; красный ряд афиш
Гласит, что клоун музыкальный
Здесь представления дает,
Что здесь оркестр, играет бальный
И молдаванский хор поет.
Глафира мало разумела
Увеселения, — взяла
Она билет, — и входит смело
Куда-б, робея, не вошла…

II.

Какое странное веселье!
На лицах тяжкий след похмелья;
Блуждают пары здесь и там;
Оркестр гремит, поют арфистки;
Когда-ж танцуют, то у дам
Ланиты алые так близки
К лицу мужчин и к их усам…

На сцене клоун с носом длинным,
В зеленом фраке и в очках,
Дав волю выходкам и минам,
Играет вальсы на губах.
Потом немецкие тирады
Мешает с русским языком
И наконец, сходя с эстрады,
Кричит индейским петухом.
И вот налево и направо
В ладони бьют; со всех сторон
Пошел трескучий перезвон
И восклицанья: браво, браво!

В недоуменьи и тоске
Глафира бродит одиноко;
Меж, тем за ней невдалеке
Следит внимательное око:
Усач пятидесяти лет,
Пестро и вычурно одет,
К ней подошел; он весь сияет
От круглой лысины до пят;
Жилет с цепочкой выставляет
И помутневший щурит взгляд.
На галстухе рубин булавки,
На пальцах перстни… Кто такой?
Военный вахмистр ли в отставке,
Приказчик ли из модной лавки,
Иль просто шулер записной?

— «Ma chère, не выпить ли лафиту?»
Глафира смотрит — и молчит.
— Вы не из невского гранита?
Он ей, смеяся, говорит.
И остротой своей не мало
Довольный, речь повел сначала:
— Ну что-ж, мы будем пить лафит?
Глафира ходить — и молчит.
За ней усач, как пес дозорный,
Идет — на шаг не отстаёт. —
— На вас корсаж я вижу черный,
И вы… вы холодны как лед!
Быть может, тяжкая потеря
Вас посетила?.. Траур ваш
Развеселим мы звоном чаш!..
И он смотрел глазами зверя
На грудь Глафиры и корсаж.

Глафира, трепет, ощущая,
Готова к выходу идти, —
Но он, ей путь переграждая,
Как змей лукавый на пути,
Учтиво вьется, осторожно
Ей руку жмет, в глаза глядит
Молящим взором, где нам можно
Прочесть лишь волчий аппетит.

— Вы благороднейшая дама,
Я вижу, шепчет кавалер, —
Вы замужем, parole d`honneur!..
Глафира все молчит упрямо.
— Одну бутылочку клико
Мы выпьем, — это так легко!
Да говорите же мне прямо,
Чего хотите? Боже мой,
Ведь не обидеть же хочу я, —
Прошу не ласк, не поцелуя,
А только ужин небольшой
Я разделить хотел бы с вами, —
Здесь очень скучно одному…
И с. опущенными глазами
Глафира молвит: «Почему?»
— Да потому, что я не знаю
Здесь никого; я здесь чужой…
Я полагал, что в клуб вступаю —
И что-ж, представьте ужас мой:
Вхожу; гляжу — и вижу массу
Каких-то крашеных голов!
И он в невинную гримасу
Скривил свой рот из-под усов.
— И вы, я думаю, случайно
Сюда попали? — Да, почти!
— У вас есть в сердце скорбь и тайна?
Но как решились вы войти?
— Из любопытства; я не знала, —
Я думала здесь лучше залло,
И больше сцена, а не то
Я не пошла бы ни за что!
— Но все же кстати забрели вы,
Не то бы я скучал без вас…
Итак, — надеюсь, не брезгливы, —
Мы будем ужинать сейчас…
Вот здесь присядемте за столик,
К сторонке, дальше от людей;
От здешних фокусов и полек
Угарный чад, в душе моей!

III.

Была Глафира голодна
И с аппетитом ростбиф ела;
Три рюмки выпила она
И, разгоревшись, покраснела.
Усач с ней весело шутил
И выпить вновь ее просил.
Им дали кофе и ликеру.
Еще усач довольно мил,
Хотя и выпил через меру.
Он говорил: — «Я из дворян,
А вовсе не пройдоха дерзкий…
Эй, малый! это сыр мещерский, —
Дай бри и рюмку финь-шампань!
Я сам был прежде семьянином;
Вдовею; прежде с сыном жил,
Теперь я не живу уж с сыном,
Два года, как его женил.
Я в Петербург по делу сына
Приехал — ненадолго жить.
Еще полрюмки мараскина
Позвольте в чашечку налить.
Именье у меня большое
На юге есть — и родовое,
А здесь живу я как бобыль!
Я рад ужасно встрече с вами…
Ну, что же, будемте друзьями…
Эй, малый! дай еще бутыль
Шампанского, — да лучшей марки!»

Глафире сделалось тепло, —
Огни ей кажутся так ярки,
Пылают уши и чело.
В душе внезапно перемена;
Исчезла грусть, — она пьяна —
В бокале брызжущая пена —
И та ей кажется смешна.
Но вот, ей сделалося душно.
«Ах, мне давно пора домой!»
Она сказала простодушно
С улыбкой бледной и хмельной.
— Поедемте в одной коляске!
Хотите вас я подвезу? —
Сказал усач, смигнув слезу
И щуря масляные глазки.
Стал умиленнее теперь
Не в меру добродушный зверь.
Ему Глафира доверяла…
Они идут: шумнее зала:
В глазах двоится свет огней.
Как много блеску и людей!
Вот вышли на подъезд. Садятся
Неловко в тесный экипаж;
Как фонари смешно двоятся
И даже прыгают! Когда-ж
Она приедет? Как лазурна
Ночная высь! Как много звезд!
Как длинен этот скучный мост!
Ее мутит. «Мне очень дурно!»
Она, бледнея, говорит.
— «Вам дурно! Боже, в самом деле,
Вы так ужасно побледнели!»
Он ей сочувственно шипит.
— Однако, вот мы и у цели…
Я вам сейчас лекарства дам!…
И вот подъезд. Они в отеле
Идут, ступая по коврам.
Они вошли. Зажгли им свечи.
Усач ей что-то прошептал, —
Она его не слышит речи.
Он подает большой бокал
С водою сельтерский: трет уши
О-де-колоном; нюхать соль
Дает, — и говорит ей глуше:
«Корсаж твой расстегнуть позволь».
Она глядит в негодованьи
Кругом себя. Куда завел
Лукавый спутник? Стулья, стол
И в недалеком расстояньи
За полинялыми драпри,
Как эшафот, — ночное ложе…
Она в гостинице! О, Боже!
Дверь не закрыта-ль изнутри?
Она бежит поспешно к двери;
Усач дорогу преградил.
— Куда вы? он ее спросил.
— Скажите мне, по крайней мере,
Где я? — В гостях! — Зачем? — Лечу,
Сидите здесь! — Я не хочу, —
Пустите…
— Нет, не уходите;
Я за любовь озолочу!
— В окошко брошусь! Отпустите, —
Городового закричу!
Усач дрожал, сжимая губы
В улыбку.
— Выхода прошу!
Я вас молю, — не будьте грубы!
— Останьтесь, дайте лучше в зубы,
А я объятьем задушу!..
— Да я убить сейчас готова
Себя и вас, — пустите прочь!
— Куда? теперь глухая ночь.
— Людей кричать начну…
— Ни слова!
Я сам вас вытолкну за дверь, —
Прочь, шарлатанка!
— Дикий зверь!
И с этим словом без оглядки
Глафира, комкая перчатки,
Прыгнула в коридор скорей…
Бежит стремглав по коридорам;
На стуле заспанный лакей
Следит за ней усталым взором
И говорит, ворча с укором, —
«Покоя нет от них, чертей!»

V.

И вновь на улице Глафира…
В каких местах теперь она?
Повсюду мрак и тишина…
Как грустно кончен вечер пира!
Куда идти, не все-ль равно.
Ночь безучастна на зените.
В душе угарно и темно;
Слеза застыла на ланите, —
Обида жарче, чем вино!
Бушуйте, ветры, — и несите
Ее скорей куда-нибудь,
Где-б можно сердцем отдохнуть…
Что-б «он» сказал? О стыд, о горе!
И как могла она попасть
В такой разгул, где на просторе
Гуляет бешеная страсть!
Она идет — куда? — не знает.
Болит и ноет голова.
А вот и мост… и вот Нева!
Река трепещет и сверкает
Подобно рыбьей чешуе
Под светом звезд… и одиноко
Глафира села на скамье
Гранитной ниши… Как далеко
Бежит река, — и как темно
Ее заманчивое дно! —
Не там ли ей найти забвенье?
Здесь тихо все, лишь в отдаленьи
Порой пролетка дребезжит,
Да слышен бой часов протяжный.
Белей восток — и ветер влажный
Ласкает волны и гранит,
И тяжко в воздухе дрожит
Соборный колокол. Час ранний
Дня нового! С небес туманней
Алеет месяц молодой.
Уж скоро мрак, томить устанет
И солнце радостное взглянет
Над холодеющей Невой;
Но прежде чем сиянье бросит,
Туманный месяц призовет,
Оно, как брата, месяц спросит:
«Кто, где и как себя ведет?
Кто ночью молится, кто плачет
И кто мешает людям спать?..» 1 Перейти к сноске
Все скажет месяц — и опять
До новой ночи лик свой спрячет.

VI.

В ту ночь, когда Глафира бродит,
Метаясь, словно в бурю лист,
Гулять на улицу выходит
NN известный журналист.
Он только нового романа
Окончил пятую главу, —
И вышел посмотреть Неву
В час предрассветного тумана.
Прогулкой утренней своей
Он наслаждался, созерцая,
Как уплывала ночь сырая,
Как день на маковках церквей
Стал загораться без лучей.
И видит, — женщина к перилам
Моста приникнув, сквозь тоску,
Глядит внимательно в реку,
Глядит, в рассеяньи унылом.
И, как испуганный олень,
Завидя N, вновь торопливо
Спешит… спешит вперед, как тень.
Куда? Зачем? — И что за диво? —
Лицо скрывая под платком,
Спешит, едва ли не бегом.
Не озирается в испуге…
Вот спуск, — ну так и есть, — к нему
И о спасительном уж круге
NN, не зная почему,
Подумал… позабыл одышку…
«Спасти!» шумит в его мозгу.
И он бежит за ней в припрыжку,
Теряя записную книжку
На неожиданном бегу…

Она к реке, — уж близко, близко…
Платок опрошен к мостовой
И с ним какая-то записка.
Она почти что над водой!
Но смело руку простирая
И властно сжав ее плечо,
NN промолвил горячо:
«Откуда прыть у вас такая?
Постойте, — рано вам еще!..»

VII.

Полна обидой и позором,
Не сознавая ничего,
Блуждающим и странным взором
Глядит Глафира на него.
Лицо знакомое. Писатель
Ее узнал. — «Ах; мой Создатель!
Да это вы?.. Что за беда
Вас привела, Глафира Львовна,
Так опрометчиво сюда?
Рассудим с вами хладнокровно
Все происшедшее, — и вам
Найдется выход, кроме смерти…
Купаться холодно — поверьте;
Пойдемте лучше по домам!»

Глафира молвит: «В самом, деле?!»
И сквозь рыданья говорит:
«Зачем несчастие, мой стыд
И мой позор вы подсмотрели?!.

И тут же доброму NN, —
Его Глафира уважала
Давным-давно, — все рассказала:
Как ей тяжел житейский плен,
Где кроме горя да измен
Немного радости встречала.
Все рассказала, как ее
Покинул Рощин, как ужасно
Ее несносное житье,
Как все в судьбе ее несчастно!
Нужда гнетет ее, нужда!
К кому идти просить, куда?
Теперь места найти так трудно,
Так дорог каждый лишний грош!
Она, быть может, безрассудно
Хотела поступить… но что-ж, —
И этот бы исход хорош!

N добрый грустно улыбался
Ее взволнованным речам;
Найти ей место обещался
И проводил до дому сам.
И точно, — принесли записку
Ей на другой же день. Пока
NN давал ей переписку
И звал в семью к себе. Слегка
Волнуясь смутно и туманно,
Глафира в дом спешит к нему.
Сама не знает почему,
В ее очах теперь так странно:
Так невский холоден гранит,
Река так сумрачно блестит…

Татьяна Павловна, — супруга
NN, — растрогана была,
Когда Глафира к ним пришла,
И шепотом, как от испуга,
С ней речь украдкой повела:
— «Ах, душечка, да разве можно
Шутить собой неосторожно!
Мне муж о вас уж говорил…
Ведь вы так молоды; вам надо
Терпеть — и жить! Мы люди — стадо,
И как бы ни был рок уныл,
Куда-б ни гнал, должны подальше
Бежать насильственных могил!
Я знаю, много в жизни фальши,
Но что же делал! Не всегда,
Не всем счастливая звезда.
Я слышала, роман несчастный
У вас был в жизни?..» И опять
Спешит Глафира речью страстной
Свое несчастье рассказать.

Татьяна Павловна, внимая
Печальной исповеди той
С непринужденною тоской,
Сказала: «Будет, дорогая,
Вам горевать! Устроим вас.
Забудьте горе в добрый час!
У нас во всем большой излишек,
Вы не стесните нас ничуть.
Гулять водите ребятишек,
Им вслух читайте что-нибудь.
У нас, три милые дочурки;
Чтоб с детства развивать умы,
Для них выписываем мы
Журналы, детские брошюрки.
Муж чаще стал рукой страдать…
Лишь стоить приобресть сноровку, —
То верно будете писать
Ему вы быстро под диктовку.
Мы с вами будемте друзья, —
Неправда-ль, милая моя?
Переезжайте к нам сегодня,
Немедля, — мы развеселим.
Что будет дальше — власть Господня,
А умереть вам не дадим!..»

VIII.

В семье NN Глафира скоро
Нашла желаемый покой;
Забыла грустный день позора
И распрощалася с нуждой.
Предупредительно и нежно
С ней обращалися в семье;
Ее любили дети все,
При ней училися прилежно.
Здесь, несмущаема ничем,
Она душою отдыхала,
Страницы милых ей поэм
До часу позднего читала
И сожалела, что она
Французскому не учена.
NN ей сделал угожденье,
Чтоб, дух упавший в ней поднять:
Чрез N еще прошли в печать
Ее два-три стихотворенья.
Но, впрочем, N не обольщал
Надеждой ложной поэтессу
И осторожно разлагал
Пред нею каждую пиесу:
Тут мало мысли, тут темно,
Тут очень слабо выраженье, —
И в сердце робкое сомненье
Уже запало не одно!
К стихам Глафира остывала;
Быть может, юность отошла,
Быть может, чувствовать устала, —
И петь, как прежде, не могла.
Кто не писал из нас стихи,
Кто не желал в созвучьях стройных
Излить и думы, и грехи
Своих волнений беспокойных, —
И, к ним остывши, в свой черед —
Влачил без песен жизни ход!

Встречая утро золотое
Своей обманчивой весны,
Сильнее бьется ретивое
И нам нашептывает сны.
Мои друзья, мы все поэты,
Когда, вперив, орлиный взор
На жизнь, мы видим в ней просветы
Сквозь мрак, — манящий нас простор!
Мы ждем, что жизнь успехом встретит,
Что на пути сорвем цветы…
Идем, — и скоро взор заметит
Одни обноски суеты.
Исчезнут светлые миражи,
Дорога сузится вдали.
Мы не поем, не плачем даже, —
И осмеяли, — что могли!

IX.

Был год, когда из деревень,
Из уголков глухих, — Россия
Через газеты каждый день
К нам слала вести роковые.
И призрака, голода вдали
Шагал, как злое привиденье,
По тощим пажитям земли,
Губя и мучая селенья.
Голодный тиф народ косил,
Как пахарь жатву, отовсюду, —
Но не снопы — ряды, могил
Он оставлял на память люду.
И корки с барского стола,
Под панихиды и молебны,
Машина медленно влекла
В глухую даль, как дар целебный.
Тогда живая молодежь
На помощь страждущим бежала…
Познав прошедшей жизни ложь,
Глафира чаще, чем бывало,
За телеграммами следит,
Корреспонденции читает,
И знойный жар ее ланит
Волненье сердца выражает.
Все чаще мысль одна томит,
Все чаще шепчет ретивое:
«Беги в селение глухое,
Скорби, как там народ скорбит!
И, если Бог дарует силы,
Болящих муки облегчай,
И на краю сырой могилы
Страдальцев лаской согревай.
Борись с мучительным недугом,
Борись с господствующей тьмой…
Будь им, целителем и другом,
Будь милосердия сестрой!»

Ей мысль понравилася эта, —
Скорей бы думы совершить!
И, жаждой помощи согрета,
Она решилася совета
Татьяны Павловны спросить.
— «Вас надоумил Бог на это,
Ей патронесса говорит, —
Вот подождите, — будет лето, —
Тогда врач Кнаус снарядит
Сестер и фельдшериц в глухие
Провинции. Конечно, вам
Прогоны будут даровые
И даже жалованье там.
На это доблестное дело
Я вас берусь устроить смело.
Но все же мне расстаться жаль!
Я к вам, привыкла, как едва-ль
К кому на свете привыкала!!.
Смотрите-ж, чаще нам писать
О том, чего там будет мало, —
Я буду помощь высылать!..»

Прослушав курсы фельдшериц
С пытливой жаждой и вниманьем,
Обогатилася познаньем
Глафира, — счастью нет границ!
И вот приходит день желанный, —
Все сборы кончены. Пора!
И на вокзал в тревоге странной
Она торопится с утра.
Глафиру дружно провожали,
«Пути счастливого» желали,
Она стыдилася слегка.
И молча очи опускала;
Ее дрожащая рука
Прилежно руки пожимала.
Когда-ж вошла она в купе, —
То опечалилась немного,
И в провожающей толпе
Была заметная тревога.
Свисток раздался, — и она,
Смущенной, бледной и печальной,
Кивала долго из окна
Друзьям с улыбкою прощальной;
Чепец белел на голове,
И платье скромное серело,
И красный крест на рукаве
Благословлял благое дело…
Теперь еще открылся в мире
Мирок неведомый Глафире,
Мирок печальных деревень,
Где добродушие и лень,
И труд упорный — так счастливо
Соединились, где кругом
За нивой вспаханная нива
Лежит желтеющим ковром.

В избу-ль войдет, — белоголовой
Толпой ребята к ней бегут
И молча несколько минут
Глядят в глаза лекарке новой, —
Меж тем как на полатях мать
Все реже дышит, все слабеет,
На жизнь надеяться не смеет,
А смерть не хочет, призывать.
Овчиной пахнет воздух прелой;
Темно под низким потолком,
В углу, у печки закоптелой,
Висит с бубновым королем
Страничка «Нивы», на которой
С наперсным иерей крестом
Изображен, и будто сторой,
Окно завешено тряпьем.

Все с недоверием сначала
К лекарке юной отнеслись, —
Но, не смущаяся нимало,
Она успешно лечит. Близ
Одра больного ночь проводит,
Днем кротко навестить приходит;
Микстурой сладкою поит;
Компрессы ставит и припарки,
Несет еду, — чуть аппетит, —
И вот к молоденькой лекарке
Все чаще сам народ бежит…
Куда-б Глафира ни входила
Всегда спокойной и простой,
Как солнце ясное, — вносила
Она надежду за собой.
Глафиру бабы называли
«Сестрицей», «барышней святой»,
Ей шапки мужики снимали
И в пояс кланялись порой.
Ей доверялися охотно,
Увидя пользу от микстур,
И лишь знахарь, угрюм и хмур,
Надь ней смеялся безотчетно.
Но как-то знахарю пришлось
Внезапно слечь; не помогают
Его лекарства. Посылают
К нему Глафиру «на-авось».
Знахарь был крут суровым нравом
И смелых новшеств не любил, —
Лекарку с хохотом лукавым
Он встретил и, остаток сил
Собравши, привстает с лежанки
И говорить: «Куда тебе
Со мной возиться! И без няньки
Насплюсь в нетопленной избе!» —
Старик так намекал о гробе,
И стиснул зубы, хмуря в злобе
Свою седеющую бровь.
Но не смутилася лекарка,
И скоро выразились ярко
Ее забота и любовь
К больному. Так уход был нежен,
Так бескорыстен, так прилежен,
Что этот, злой полумертвец
Был к жизни поднят наконец.
И, тронут нежным попеченьем,
Старик ей руки целовал
И на молитве, с умиленьем
Глафиру долго поминал.

XI.

Как часто вечером воскресным,
Когда пурпуровый закат,
Сверкая пламенем небесным,
Позолотит окошки хат;
Когда в пыли плетется стадо,
Прохладе и ночлегу радо,
И пахнет теплым молоком
Над приотворенным двором;
Когда под вербой у колодца,
Визжит подъятое ведро
И кто-то весело смеется,
А там, одетые пестрю,
Девчонки ходят у околиц,
Сорят подсолнечным зерном,
Меж тем как с длинным посошком
Бредет усталый богомолец, —
Глафира чувствует прилив
Внезапной нежности, — и слезы
Готовы хлынуть… Как счастлив
Народ среди нужды и прозы! —
Еще он жизнь не пережил,
Еще вперед он смотрит бодро,
И, — словно плещущие ведра, —
Полны сердца избытком сил.

Вот смысл и жизни откровенье, —
Простое, бедное селенье,
Избушки, крытые щебнем,
Плетень убогий огородов!
Но здесь еще невинным сном
Таится жизнь грядущих всходов, —
Она проснется с новым днем!
Дай долю Ванькам и Парашам,
Дай свет их зоркому уму, —
И будет то, что в мире нашем
Еще не снилось никому!

ХII.

Глафира свыклась с деревенской
Простою жизнью; поняла
Душою любящей и женской
Ее немудрые дела.
Казалось, счастье ей блеснуло
Своим приветливым лучом, —
В бору — раздольем, плеском гула,
В избе — дымящимся горшком.
И все, что прежде пережила, —
Все утонуло, все ушло
В немую даль. Она светло
Трудами путь свой озарила.
Но легковерная судьба
Уже завидует ей снова, —
И, метя жертвами гроба,
Она и ей грозить готова.

Однажды, сидя у больной,
Глафира в обморок упала,
Как стебель, срезанный косой…
Пришла домой — лицо пылало,
В душе рождался тайный страх
И шум кипел в ее ушах.
То тиф ужасный, тиф сыпной
Ее схватил пятнистой лавой
И смял, как жертву зверь лесной…
О, пощади! О, не царапай!
Не тешься жизнью молодой!
Язви других, — жестоких, праздных,
В грехе коснеющих язви;
Души в объятьях безобразных
Слепых отступников любви! —
Но не ее, чья жизнь, быть может,
Еще страдающим нужна.
Она счастливых не тревожит
И не мешает им она!
Напрасно!… Смерть несет угрозы, —
Перед судьбою все равны, —
И добродетельные грезы,
И местью дышащие сны!

Глафире душно; кто-то грозный
Ее теснит; в уме угар.
Ее объемлет бред тифозный,
Кошмар горячечный и жар.
Пред нею узкая иголка —
В ее ушко огромный жгут
Она вдевает. Тщетный труд,
Ужасный труд — и нет в нем толка.
Но вот растет иглы ушко
В огромный обруч… Скоро, скоро
В него тяжелый жгут легко
Войдет… но скрылся жгут от взора.
В ее руке, как волосок,
Темнеет толковая нитка,
А обруч, обруч так широк!..
Опять смятение и пытка!

Семь суток, семь ночей ужасных,
В бреду, в виденьях несогласных,
Глафира мечется, — и вот
Канун предсмертный настает —
Восьмая ночь. Среди опасных
Сердцебиений, перед сном
В ее недуге роковом,
В ее томительном искусе
Сквозь бред, на облаке густом
Сошел сладчайший Иисусе.
В Его лице загар пустынь,
Его хитон белей простынь;
В очах задумчивых и влажных
Святая кротость и покой,
В движеньях медленных и важных
Восторг и ужас неземной!
Глафира хочет приподняться,
Чтоб край одежд облобызать, —
И с плачем падает опять…
А Он не хочет удаляться, —
Стоит и ждет, и длань Свою
Над ней простер, и молвит:
«Жено!
Я — твой жених, и отдаю
Твой прах измученный, как вено,
Я миру, а тебя, Свою
Невесту, — я беру из мира!..
Гряди ко Мне!..»
И Он исчез…
И слышит бедная Глафира,
Как-будто дальний звон с небес!
Там, там налой ее блестящий,
Там ожидает Предстоящий
Ее возлюбленный Жених!
Она простерла к небу руки;
С подушек пламенных своих
Приподнялась, дрожа от муки, —
И вновь склонилась. Бред затих…
И час настал ее последний
С рассветом дня; перед обедней,
Она, взглянув на образа,
Закрыла добрые глаза.
Уста засохшие раскрыла, —
«Прости… прости…» проговорила,
Вздохнуть хотела — не смогла,
И, костенея, замерла.
И все окончилось. Вздохнули
О ком уста в предсмертный час?
Кому то был привет? Тому ли,
Кто в черный день от смерти спас?
Или тому, кто так жестоко
Ее увлек и обманул…
Или супругу, что так далеко
Еще, быть может, жизнь тянул,
Как труд привычный раб поденный…
Не все-ль равно! Вздох отдаленный
Домчался к ним теперь едва-ль,
Чтоб вызвать позднюю печаль…

Прости! Прощай, живая сила
Упорной воли и труда!..
Всегда конец тебе — могила,
А счастье — только иногда…

В тексте 1 Перепев известного стих. Я. П. Полонского «Солнце и месяц».

Отдел второй. Поэмы и баллады.

Иллюзии. Стихотворения К. М. Фофанова. СПб.: Издание А. С. Суворина. Типография А. С. Суворина, стр. 345-431, 190

Ред.: Василий Ильич Бибиков (1740—1787) — драматург, цензор театральных пьес, актёр-любитель. Получил известность, как заведующий театрами, один из родоначальников распространения «театрального дела» по всей территории Российской империи.

Добавлено: 03-03-2018

Оставить отзыв

Ваш e-mail не будет опубликован. Обязательные поля помечены *

*