Пожарник Григайтис

Светало… Адомас Григайтис осторожно пробирался огородами и дворами предместья Панемуне к центру города.

«Ну, чего я так дрожу?» — думал он, пересекая заброшенный двор. И сам не мог понять: то ли от волнения его трясет, то ли от утренней прохлады.

Ох и холодно же было в это раннее июльское утро! У Адомаса зуб на зуб не попадал. А тут еще эта бессонная ночь, после которой так мучительно болят глаза. И опасность — встретиться с гитлеровцами… Настороженно всматриваясь в предрассветную мглу, старик шел глухими переулками. Когда на горизонте заалела, наконец, первая полоска зари, он уже добрался до центра и теперь шагал по широкой мостовой. Отдаленные кварталы предместья остались позади.

Улицы были пустынные, тихие. Еще ночью в Панемуне прекратился лязг танков, исчезли немецкие машины. Над Каунасом стояла странная тишина. Точно вымерло всё живое. И в этой тишине слишком громко, казалось Адомасу, бьется его сердце…

Старик присел на тротуар и поспешно снял с ног свои башмаки на деревянной подошве. Слишком громко они стучали.

Шлепая босыми ногами по мостовой, опасливо озираясь, шел по безлюдному городу Адомас Григайтис.

Он очутился, наконец, перед театром. Стараясь сдержать волнение, старик остановился на миг, вздохнул и медленно направился к боковому входу по дорожке, выложенной цементными плитами.

Три года прошло с того дня, как Адомас Григайтис последний раз был здесь. Как изменилось всё с тех пор! Особенно поразила Адомаса дорожка, по которой он шел; каменные плитки потрескались, из трещин пробился чертополох. Какое запустение вокруг! И это в центре большого города у театрального подъезда!

Через артистический вход Адомас Григайтис прошел за кулисы. Дверь на сцену была сорвана с петель. Он бросился внутрь и замер потрясенный — тяжелый, вишневого бархата, театральный занавес был срезан на высоте человеческого роста. Казалось, поднимаясь вверх, занавес вдруг остановился; словно что-то затормозило его движение, и он беспомощно повис в воздухе, приоткрыв лишь низ сцены.

— Что они сделали с театром. Что сделали, мерзавцы!

Горестно сжав губы и покачивая головой, Адомас осматривал знакомое издавна здание. Он прошел в гардеробную. Картина чудовищного разрушения представилась его глазам. Шкафы взломаны, опустошены, мебель сдвинута перевернута. Старые добрые знакомые — парики, шляпы, плащи — разбросаны повсюду. Эти вещи всегда казались Адомасу одушевленными существами, которые живут на сцене своей особой жизнью: вместе с актёром и зрителем печалятся, радуются, смеются и плачут. Теперь, брошенные на пол, растоптанные грубыми сапогами, они, казалось, страдали от насилия, совершенного над ними. Их растерзанный вид причинял Адомасу боль.

Задыхаясь, поднялся он из гардеробной вверх по лестнице. Вот и кабинет директора. Он пуст. Комнаты администрации также пусты. Валяются обрывки бумаг, клочья театральных тканей, обломки декораций.

Адомас спешил дальше.

Казалось, старик стремится уйти от этого разгрома и запустения. Он очутился, наконец, в фойе, уже освещенном солнечными лучами летнего утра.

Адомас некоторое время стоял здесь в молчаливом раздумья, изредка нарушая его вздохами. Старик словно размышлял, что бы предпринять. Вот, не спеша, он взял башмаки, всё еще перекинутые через плечо, и бросил их на пол. Затем, словно не было вокруг этого опустошения и не стояли за спиной страшные годы оккупации и не грозила опасность быть замеченным врагом, еще, вероятно, притаившимся в городе, Адомас Григайтис принялся, как-то бывало встарь, когда он служил здесь в театре, за свою обычную работу пожарного. Старик проверил гидранты, химические огнетушители, поставил на место противопожарные инструменты, собрал лопаты, палки, натаскал песок.

— Теперь и водичку пустим. Главное, чтобы был запасец воды, — бормотал он.

Когда всё было приведено в порядок, пожарный присел у буфетной стойки и, передохнув, начал обуваться. Он медленно развязывал шнурки, долго натягивал башмаки, притопывая ногой. Его измученное лицо слегка оживилось и выражало удовлетворение.

— А ведь я, черт возьми, опередил их! Негодяи еще только готовят свое чёрное дело, я же тут как тут, дожидаюсь их.

Неожиданно тень тревоги промелькнула в глазах старика. «Но если они нападут из разных углов, то мне одному придется, пожалуй, туговато».

Старик так и застыл с башмаком в руке.

Сердце его, совсем было уже успокоившееся, вновь громко забилось.

В пустом театре вдруг раздался глухой удар, напоминавший воспроизводимый на сцене гром. Поспешно обувшись, пожарный выскользнул на улицу. Крадучись, осмотрел он подъезд, дошел до угла, выглянул на площадь — нигде ни души… Словно вихрь пронёсся по городу и смёл людей. Этим вихрем было вражеское отступление.

Последние дни все фашистские газеты истерично вопили, что здесь, на Немунасе, они непременно остановят большевиков. Гитлеровцы изрыли окопами весь город, соорудили на перекрёстках укрепления, в садах установили артиллерию. Но, видать, не испугали русских все эти укрепления, не остановили окопы наступления советских войск у Немунаса. В июльскую ночь гитлеровцы начали отступать из Каунаса. В ту же ночь старый Адомас Григайтис был послан в город.

Какая тишина на улицах! Как опьяняюще пахнут липы в цвету… Полной грудью вздыхает Адомас их медовый аромат. Вдыхает, как в былые годы, и мысли его уходят туда, в прошлое… Ранняя весна. Ласково светит солнце. У актёрского подъезда, прислонясь к стене, стоят работники театра, всех его цехов. Стоят просто так, без дела, перебрасываются ничего не значащими фразами, словечками. Люди говорят о всякой чепухе, обо всем и ни о чем. Просто им приятно стоять здесь в этот весенний день. Теплое солнце выманило их из театра сюда, на залитую ярким светом улицу. Вместе со всеми греется на солнышке, балагурит, зубоскалит и старый пожарный…

Разве можно себе представить театр без Григайтиса? Сначала он нанялся было туда столяром-инструментальщиком. Но однажды, прикрепляя под потолком сцены гнёзда для аппаратов, он сорвался с подпорок. При падении Адомас тяжело разбился: размозжил себе кисть правой руки и сломал ногу. Директор хотел было уволить инвалида, но товарищи да цеху стали за пострадавшего горой. Григайтиса оставили в театре пожарным.

Год за годом, десять лет подряд, Адомас Григайтис проводил все вечера за кулисами, и не было, вероятно, во всем городе зрителя, который бы так пристально следил за тем, что разыгрывалось на театральных подмостках.

Когда, бывало, Тартюф, попавший в расставленную Мольером западню, до слез смешил со сцены публику, или когда старый король Лир, изгнанный своими дочерьми — в который раз! — пробирался в ненастную ночь сквозь декорации горных ущелий, Адомас, в блестящей каске пожарного, стоял за кулисами, не шевелясь, боясь пропустить хотя бы один жест или слово актёра. Его товарищи, пожарники, обычно в это время забирались в самый отдаленный уголок за кулисами и яростно сражались в шашки, обмениваясь при этом столь сочными шуточками, что затыкали за пояс шекспировских могильщиков.

Лишь одни Адомас, забывая о ноющей боли в ноге, стоял неподвижно на своем посту. В эти часы на его лице можно было читать всё то сложное и значительное, что совершалось на сцене и в зале и называлось театральным зрелищем. Адомасу передавалось и волнение молодого актёра, впервые выходящего на сцену, и опытная уверенность игры любимца публики, и настроение зрительного зала, когда затаенное дыхание сменяется вдруг взрывами хохота или громом аплодисментов.

Каждую ночь Адомас возвращался из театра в состоянии, близком к опьянению. Старый пожарный пересмотрел весь театральный репертуар. Он перевидал на сцене всех актёров. Даже с закрытыми глазами он мог бы рассказывать на протяжении всего спектакля, кто именно в данную минуту находится на сцене, что делает, кто сейчас заговорит, какие слова будут произнесены. Он подмечал в их игре то, что не было доступно даже самому взыскательному зрителю. Актёры же равнодушно проходили мимо безмолвно застывшей в тени кулис фигуры пожарного, порой даже не замечая его и уж, конечно, не подозревая, что здесь, в темном углу, притаился самый благодарный ценитель их дарования.

На театральных подмостках никому не было дела до Адомаса Григайтиса. Никто ни разу не заинтересовался им, не удосужился узнать, что в пожилые годы привело его в театр и где прошла его молодость. Слишком уж маленьким человеком был пожарный Адомас Григайтис.

Но если бы кто-нибудь захотел узнать судьбу Адомаса, он, вероятно, весьма удивился бы, узнав, что театральный пожарный был в молодости повесой, балагуром, весельчаком, искуснейшим сказочником и отличным столяром, известным на весь Варлаукишкяй. После смерти матери Адомас сам сколотил ей гроб. Был этот гроб столь великолепен, что привел в великое изумление весь приход. А затем замечательный сказитель, доживший уже до седых волос, вдруг сорвался с насиженного гнезда в родном Варлаукишкяй, нацепил на палку узелок и поплелся пешком в столицу, где недавно открылся театр.

Шли годы. Многое менялось в театре. Актёры приходили и уходили. Лишь Адомас Григайтис неизменно стоял за кулисами — и также восторженно, неотрывно следил за всем, происходящим на сцене во время спектакля. Но постепенно что-то и в нем стало меняться. Исчезло беспредельное, слепое преклонение перед игрой актёра. Адомас научился отличать на сцене плевелы от настоящей пшеницы. Часто — это бывало во время репетиций — кто-нибудь из актёров неожиданно замечал ироническую улыбку или презрительную усмешку на лице невысокого пожилого, всегда молчаливого, человека в сверкающей каске, который на цыпочках ходил меж кулис. К его мнению начали прислушиваться. Незаметно для самих себя, актёры стали проверять на нем свою игру. Бывало окончится генеральная репетиция, и кто-нибудь уж непременно подойдет к пожарному, похлопает его по плечу, спросит: «Ну, Адомас, как? Понравилось?»

И пожарный с серьезным видом высказывал свое мнение: «Ничего, ничего, недурно!» Или объявлял уничтожающий приговор: «Не допекли! Сыровато».

— Адомас, как я играла? — допытывалась молодая дебютантка.

При этом вопросе у старика начинали ласково лучиться глаза, и он произносил свою высшую похвалу:

— И в Варлаукишкяй не сыскать такой девки. Огонь!

Даже режиссёр и тот иногда подходил к пожарному и в шутливом тоне осведомлялся:

— Как, старина, будет успех?

Принимая как нечто должное, что режиссёр апеллирует к его мнению, Адомас, ничуть не смутясь, отвечал:

— Пересолили малость, — или: — Уж до чего хорошо!

Два коротких слова, скупой, но выразительный жест, и судьба пьесы, можно сказать, предопределена и предсказана старым пожарным.

Да, всё это происходило когда-то здесь, в театре. Но затем пришла война, оккупация…

Солнце, между тем, поднялось уже высоко над городом. Оно нестерпимо слепило глаза, и Адомас закрыл веки. В июльском воздухе стояла глухая тишина, как перед грозой. Неожиданно в этой тишине раздался чей-то взволнованный голос:

— Адомас! Бог ты мой, Адомас Григайтис! Неужто это ты? Поцелуемся же, Адомелис!

Старик вздрогнул и открыл глаза. Перед ним, точно из-под земли, вырос человек с полосатым мешком на спине.

— Да что ж ты, братец, так удивлен? Или не узнаешь?

— Погоди, погоди, никак не вспомню. Ну, просто вылетело из головы.

— Конечно, где уж тут меня, мелкую сошку, тебе помнить, коли ты назначен надзирать за театром. Ведь так, кажется? А, может быть, ты даже на директорский пост метишь? Говори прямо. А я — Плушутис. Администратор. Можно сказать, твой бывший коллега. Теперь, может быть, припомнишь, наконец?

— Да, да, да! Ведь больше трех лет не виделись. Так ведь? — словно оправдывался старый пожарный и вновь прикрыл веки.

— А ты тогда точно в воду канул, братец! — не унимался администратор.

Адомас молчал.

— Вначале, когда эти пришли сюда, тобой ведь кое-кто интересовался. Ох, как интересовался! Надо, мол, этого хромоногого профорга проучить! А потом, как стали там, — Плушутис показал рукой на восток, — бить «непобедимых» гитлеровцев, так фашистские прихвостни тут у нас и поджали хвосты. О тебе уже не вспоминали, сразу забыли, что собирались «показать профоргу свободу». Теперь крысы, небось, поудирали вместе с фашистами. Бегите, бегите! Вам уже недалеко до Германии, дальше не побежите. Крышка!

Плушутис взял за локоть старого сослуживца и доверительным голосом заговорил:

— Я, братец, всегда говорил, что так будет. Я им с самого начала это предсказывал. Ну в первые недели, когда пришли длинноногие в Литву, здешние крысы, конечно, задрали носы, стали хорохориться: «Теперь коммунистам капут! Гитлер им покажет!» А как этот самый Гитлер объявил во всем фатерлянде траур — это после Сталинграда, когда русские всыпали всей его армии, и солдатам и генералам — крысы тут и повесили носы. Стали разнюхивать, откуда ветер дует, а он, оказывается, дует с Волги. Ну, им это не понравилось, перепугались, скажу тебе, до смерти.

Администратор трещал без умолку, непрерывно теребя при этом полосатый мешок.

— Но куда все же ты исчез тогда, Адомелис? Скрывался, да? Откуда ты сейчас? А? Ну, что молчишь, брат?

— Дома был, в деревне, — нехотя пробормотал Адомас. — А потом здесь, в Панемуне жил…

— Так, так, так, — тараторил Плушутис, — значит, в Панемуне жил. В таком случае, ты, должно быть, и о нашем театре всё знаешь. До какого позора здесь дошли. Фашисты в Каунас оперетку привезли, свинство в театре развели, а здешние прихвостни перед ними — шарк, шарк ножкой — пожалуйста, делайте, что угодно. Ну те, когда удирали, такой грабёж устроили, что ничего в театре, наверно, нам и не оставили.

И администратор потрогал пустой мешок. При этом лицо его выразило не то досаду, не то сожаление…

Непрерывный треск вдруг прорезал тишину вымершего города. По улице нёсся мотоцикл, оставляя за собой клубы пыли. Вслед затем послышались выстрелы.

— Да что ты, Плушутис, тут разболтался. Фашисты еще в городе шныряют, а ты… Пойдем лучше во внутрь, — и Адомас торопливо вошел в подъезд. За ним вбежал Плушутис.

Между тем, шум в городе всё нарастал. По мостовой, поднимая адский грохот, шли в направлении к немунасскому мосту танки. В окно гардеробной было видно, как гитлеровские солдаты, точно стадо всполошенных гусей, запыленные, в продранных сапогах, поспешно проходили по улице. Обгоняя друг друга, мчались машины.

— Эти раки уже последними из сетки выползают. Даже сапоги не успели починить. Чудесно, черт побери! — и Плушутис, прищурясь, посмотрел на взволнованного Адомаса. — А правда, что их всех в котёл загнали? Говорят, потому-то вся стая вчера, точно ошалелая, снялась с места. Удрали из города, хотят спасти свою шкуру…

Плушутис не докончил фразу. Раздался взрыв такой силы, что стены театра задрожали. Где-то со звоном посыпались стекла. В восточной части города взметнулись языки пламени. К небу поднялись черные столбы дыма.

— Начинается! — прошептал перепуганный администратор и распластался на полу.

— Начинается? — недоуменно спросил Адомас. — Что начинается?

— Что, что? — передразнил его Плушутис. — Точно сам не понимаешь! Город взрывают! Вот что! Заложили, дьяволы, мины и взрывают. Бежим, братец, отсюда, пока живы…

Плушутис осторожно поднялся с пола.

— И театр заминировали? Отвечай! — отрывисто спросил Адомас.

Теперь ему казалось почему-то, что Плушутису известно всё: и почему вчера внезапно удрал оккупационный гарнизон города, а сегодня, следовательно, должны появиться остатки армии, находившиеся на передовой линии и прижатые к Немунасу, и что по улицам Каунаса будут бегать факельщики, как то было в Вильнюсе, и подожгут по порядку все дома. Но неужели и театр заминирован?

Эта мысль как-то ни разу не пришла в голову ни Адомасу, ни тем, кто этой ночью послал его в город, чтобы отстоять театр от огня.

— Не знаю! — всё еще дрожа от страха, произнес Плушутис.

Уже не слышно было взрывов, лязг танков прекратился, на улице снова наступила тишина. Но было в ней что-то подозрительное, опасное, настораживающее…

— Ну, говори всё, что тебе известно? — Адомас грозно наступал на администратора.

— Ничего я не знаю, — шептал Плушутис, отряхивая пыль с колен.

— Говори, слышишь, говори всё! — требовал Адомас.

— Ну, чего пристал? Откуда мне, несчастному администратору, всё знать? — Плушутис пятился назад от наседавшего на него пожарного. Но тот уже схватил администратора за плечи и тряс изо всех сил.

— Что тут сделали? Отвечай сейчас же, не то…

— Брось шутки шутить, братец, отпусти, — взмолился Плушутис, — да что я, враг, что ли. Ведь мы оба литовцы. Нет, нет, театр не заминировали. Я ни от кого ничего такого не слышал. Да и дурак я, что ли, полезу сюда, чтобы подорваться на мине. Ну, посуди сам. Но театр разграбят, уж это я тебе гарантирую, — заявил неожиданно администратор, когда высвободился, наконец, из грозных объятий Адомаса.

Старый пожарный уже успокоился, и Плушутис, ободрившись, поправил за плечами мешок, осмотрелся вокруг себя.

— Ты, брат, на деревяшках, — сказал он и уставился на ноги Адомаса, прищурив при этом свои и без того крохотные глазки.

— Как это на деревяшках? — не понял Адомас.

— Да на деревянных подметках, братец. А вот в той, второй гардеробной, в шкафу — ты, шельма, ведь лучше меня это знаешь — и обуви, и костюмов сколько душе угодно! Только бери. Ну, пошли туда.

В первую минуту Адомас даже растерялся, но затем его охватило такое бешенство, что впалые щеки покрылись густым румянцем, а на щеках вздулись толстые синие жилы.

— Вор ты, вор! Вон из театра, вон отсюда! — кричал Адомас, порываясь сорвать с плеч администратора полосатый мешок.

Плушутис в испуге отступил.

— Чего же разъярился, как дикий зверь? Да ведь всё равно всё сгорит. Ну, что ж, пусть пропадает. Ни тебе не достанется, ни мне.

В это время у театра остановилась машина. Из нее проворно выскочили трое молодчиков из «факелькоманды» и быстро направились к входным дверям.

— Мы пропали, Адомелис! — прошептал Плушутис. — Сожгут они нас, эти исчадия ада, ой, сожгут! Бежим, пока не поздно!

Он метнулся к дверям.

— Стой, ни шагу! Спрятаться! — скомандовал Адомас, отскакивая от окна. — Или ты хочешь, чтобы тебе из автомата спину продырявили, трус этакий. Оставайся тут, посмотрим, что будет дальше.

Но Плушутис уже убежал в гардеробную. Он спрятался там за шкафом и замер, точно мышь под метлой.

Между тем, двое эсэсовцев тянули из бака автомобиля кишку. Шофер не выключал мотора. Держа на изготове автомат, он с опаской озирался по сторонам.

Вот поджигатели приблизились к большим окнам за сценой. Послышался звон разбитого стекла. Он болью отозвался в сердце Адомаса. Пожарный побежал по коридору на сцену. Еще несколько шагов, и он увидел в окне закопченное лицо поджигателя в эсэсовской форме, в стальной каске. И почти одновременно Адомас заметил шипящую струю жидкости, ударившую из окна. Она растекалась по полу, дымясь смрадным серным чадом. Вдруг жидкость воспламенилась. Огненные языки побежали по сцене.

Схватив химический огнетушитель, пожарный одним ударом сбил с него пробку и дрожащими руками начал поливать пахнувшую серой струю. Занятый борьбой с огнём, старик не замечал, что он всё ближе подвигается к окну.

Выстрелы из автомата оглушили Адомаса прежде, чем он понял, что произошло. Эхо раскатилось по всем этажам пустого театра. На миг пламя озарило застывшее от горя лицо старика. Выронив из рук огнетушитель, он покачнулся и рухнул на пол, как подрубленное дерево. Извиваясь узкой лентой, огонь всё ближе подползал к неподвижно лежащему Адомасу.

— Los! Los! (Давай! Давай!) — закричали под окнами, и машина умчалась, увозя с собой поджигателей.

Всё стихло. Плушутис вышел из своего убежища за шкафом гардеробной и осторожно выглянул в окно. Он увидел быстро уносившуюся машину. Дрожа от испуга, администратор пустился бежать из театра. Он был уже у выхода, но вдруг остановился.

«А где же Григайтис?» — вспомнил он и вернулся.

— Адомас! Адомас! Где ты? — звал Плушутис хриплым, перепуганным голосом. — Адомелис, отзовись же!

Никто не откликался на зов.

— Ну, куда он провалился? — недоумевал Плушутис.

Забывая о всякой осторожности, администратор шел все дальше и дальше. Вот он уже подошел к сцене и здесь в ужасе отпрянул назад. Узкая лента огня, извиваясь, бежала по деревянным половицам, освещала лужицу крови и Адомаса, лежавшего навзничь.

В два прыжка Плушутис очутился возле старика.

— Адомелис, жив? — закричал он и склонился над раненым.

— Возьми, — раздался слабый, глухой, точно из-под земли идущим, голос.

— О, боже мой, что делать? — простонал Плушутис. Он взял подмышки отяжелевшее тело Адомаса и, напрягая все силы, поволок его в глубь сцены, подальше от огня.

Глаза старика настойчиво указывали на огнетушитель и словно просили: «Возьми, ну, возьми…»

Лишь теперь Плушутис уяснил себе все случившееся здесь — и почему раздались выстрелы, и почему огнетушитель сам опрыскивает пол пенной струей.

Схватив в руку огнетушитель, Плушутис выпустил весь заряд на огонь. Затем он сорвал со стены еще один огнетушитель, затем третий… Пламя начало спадать и вскоре вовсе погасло. Администратор затоптал ногами тлевшие куски пола, смыл следы пахнувшей серой, но не успевшей еще воспламениться жидкости.

Адомас лежал в стороне, сжимая руками грудь. На его смертельно бледном лице, казалось, не было ни кровинки. Но вот губы раненого зашевелились. Плушутису показалось, что он что-то шепчет. Администратор опустился на колени и, почти касаясь лица Адомаса, пытался разобрать с трудом произносимые стариком слова.

— Что, Адомелис, что? Говори…

— Потушил?

— А-а-а… да, потушил.

— Хорошо, — прошептал раненый, и в его угасающем взгляде, под нахмуренными бровями, на какой-то миг затеплилась жизнь.

Плушутиса охватила невыразимая жалость. Адомас умирал. Плушутис понимал это, но был бессилен спасти его.

— Адомас, что с тобой? Покажи, где болит. — Администратор тряс тело товарища, грел его холодеющие руки. На холщовой рубахе Адомаса расплылись три кровавых пятна. Плушутис отстегнул на груди раненого пуговицы и увидел ниже сердца три ранки. Они кровоточили. Он хотел снять рубаху, но Адомас застонал.

— Не трогай, больно, ох, больно…

Через окно кладовой проскользнул на сцену солнечный луч. Он позолотил всё вокруг, и в сумрачном, холодном, наполненном серным чадом театре стало светло, точно зажглась люстра и на рампе включили огни.

Плушутис осторожно приподнял Адомаса и прислушался к его еле внятному шепоту.

— Больно мне, я шел… шел… шел…

— Куда ты шел, Адомелис?

— В гору! Факт! В гору!

— В гору? — недоумевал Плушутис. — Но ведь здесь нет гор.

— Больно мне, больно…

«Бредит, бедняга,» — догадался Плушутис.

По худому лицу Адомаса скользнула тень, точно от крыла пролетевшей птицы.

«Неужели это тень смерти?» — ужаснулся Плушутис.

На сцене, на том самом месте, где на костре бывало сжигал себя пиленский князь Маргис, теперь умирал старый пожарный театра. И Плушутис, который с детства боялся покойников, не отрываясь смотрел на него.

«Почему, когда все попрятались, один лишь Адомас вдруг объявился здесь, точно из-под земли вырос, и охранял театр? — спрашивал себя администратор. — Почему, как только началась война и фашисты захватили город, старый пожарный первым скрылся из театра, точно в воду канул. А теперь, когда враги удирают, он первым появился здесь. Кто заставил его прийти сюда?»

Плушутис лихорадочно думал, но не находил ответа. Адомас по-прежнему неподвижно лежал на полу. Солнечные лучи уже уступали место голубым сумеркам. Настороженным слухом Плушутис уловил какой-то шум, доносившийся с восточной стороны. Прильнув ухом к полу, он прислушивался.

«Громыхает. Что это может быть?» — произнес он вслух, словно ждал от Адомаса ответа.

Шум становился всё явственней. Уже можно было различить урчание моторов, лязг танков на мостовой. Затем, совсем близко, послышались голоса, и за стеной раздались шаги. Плушутис весь съежился, вобрал голову в плечи.

— Эй, кто тут есть? — крикнули по-русски в разбитое окно.

— Я один здесь, — дрожащим голосом выговорил Плушутис.

Плушутис обернулся и увидел красноармейцев. Они уже появились за кулисами, с автоматами наперевес, в шапках со звездами на лбу.

«Мешок! Проклятый мешок»! — промелькнуло у администратора в голове.

Мешок, как позорная улика, болтался у него за плечами.

Спеша оправдаться, он заговорил:

— Я спас театр, товарищи! Они подожгли его, фашисты, а мы вот с Адомасом потушили. Мы вместе.

— С каким Адомасом? — спросил старшина, опуская автомат.

Плушутис показал на неподвижное тело в глубине сцены.

— Кто он такой? — спросил старший.

— Коммунист. Он коммунист. Адомас коммунист.

— А вы?

Администратор пошарил в карманах, достал документы. Одновременно он рассказывал о себе всё чуть ли не со дня рождения. А заодно и о театре. Даже о тех, кто, казалось, не имел к нему близкого отношения. Об Адомасе, о Блажисе, знаменитом актёре театра, который, как это точно известно Плушутису, ушел с Красной Армией, а потом выступал по радио в Москве. Теперь он, наверное, снова сюда вернется. Он так любит театр. А он, Феликсас Плушутис, вообще не имел дурных намерений… и мешок этот он захватил с собой случайно… он тоже любит свой театр…

Выпалив всё это одним духом, администратор даже вспотел.

Старшина выслушал его и, приказав красноармейцам дожидаться, ушел. Бойцы уселись на ступеньках, закурили. Они угостили табачком и Плушутиса, и он жадно затянулся. Ведь в первый раз за годы оккупации он курил настоящий табак.

Вскоре в театре появился полковник и вслед за ним — штатский, с красной лентой на кожаной шапке и автоматом на груди. Он обратился к Плушутису по-литовски.

— Адомас, говоришь, погиб?

— Да, погиб Адомелис. Вот лежит бедняга.

Человек в штатском приблизился к лежащему на полу, снял свою шапку с красной лентой и низко склонил голову.

— Какого замечательного товарища мы лишились, — наконец сказал он. — Как много сделал этот скромный человек для нашего отряда. Это большая потеря. Как он мечтал о своем театре. А теперь, когда город освобожден…

Плушутис внимательно всматривался в человека с красной лентой на шапке. Его голос показался администратору очень знакомым. А тот продолжал рассказывать, что делал Адомас Григайтис в годы оккупации. Оказывается, старый пожарный спас жизнь двум красноармейцам: он спрятал их в погребе, а затем переправил к партизанам. Одно время он укрывал еврейскую семью — мать с маленькими детьми. Последнее задание — отстоять театр от фашистских поджигателей — он сам вызвался выполнить.

Плушутис вслушивался в рассказ и мучительно вспоминал.

— Где я слышал этот голос?

Наконец он отважился и спросил:

— Простите, я вас не знаю, но ваш голос мне почему-то очень знаком.

— Блажиса из вашего театра вы знали? Я его сын.

Администратор отступил в изумлении.

— Блажис! Наш знаменитый Блажис! Гордость литовской сцены. Вы сын Блажиса…

Полковник, между тем, уже отдавал распоряжения:

— Сейчас же отправить раненого в хирургическое отделение нашего госпиталя. Машина моя здесь, у театра.

Бойцы осторожно подняли Адомаса и понесли в машину. Плушутису показалось, что Адомас застонал.

— Может быть, нашим врачам удастся вернуть его к жизни, — сказал полковник, глядя на Адомаса. — Пульс у него еще бьётся. Правда слабо, но бьется… А нам с вами товарищи, предстоят сейчас большие дела. Надо заняться водопроводом, электростанцией…

— Взорвали электростанцию, — с горечью сообщил Блажис.

— Ну, так скорее на водонасосную станцию! А вы, — полковник обратился к администратору, — останетесь охранять театр.

— Слушаюсь…

Феликсас Плушутис остался один.

У выхода он заметил красноармейца, который над чем-то возился. Плушутис приблизился к нему. Боец, сняв сапог, осмотрел подошву и каблук и камнем забивал гвозди.

— Может быть, подобрать вам новые сапоги? — предложил администратор. — Я могу достать из гардеробной.

— Ничего, — сказал боец, — и так обойдусь. Некогда сейчас…

— Как это ничего? Может быть, вы от Сталинграда шагаете…

— Ничего, дойдем. До Берлина уже недалеко.

Забив гвоздик и снова натянув сапог на ногу, красноармеец побежал догонять товарищей.

Плушутис долго смотрел ему вслед.

Затем он стоял у окна и смотрел на бегущие по небу белые кудрявые облачка с позолоченными краями. Багрово пламенел закат. Что-то прояснялось и светлело в душе Плушутиса. Точно сильный ветер развеял всё грязное, мелочное, что еще утром таилось в душе администратора, когда он с пустым мешком за плечами направлялся к театру.

Образы старого пожарного, который перед лицом смерти не отступился от театра, сына актёра с красной лентой на шапке, полковника, отправившего раненого в госпиталь, чтобы вернуть его к жизни, и бойца, спешившего вперед, на запад, были как бы укором Плушутису. И он, может быть впервые за всю свою жизнь, испытал такое острое чувство стыда за недостойное свое поведение, что мурашки пробежали по его спине. Он стоял на посту и, стараясь оправдать доверие, охранял театр.

1946

Проза Советской Литвы. 1940–1950. Вильнюс: Государственное Издательство Художественной Литературы Литовской ССР, 1950

Добавлено: 14-03-2018

Оставить отзыв

Ваш адрес email не будет опубликован. Обязательные поля помечены *

*