Репейник

На большой станции, под стенкой длинного деревянного пакгауза сидело двое ребят, обтрепанных, лохматых и грязных. Они деловито беседовали, время от времени поглядывая на пассажирский поезд, стоявший у платформы.

— Нет, Петруха, дело наше не выйдет, — говорил один из них, постарше. — Нынче с поездом сам Репейник едет, вляпаемся мы без пользы.

— Авось не вляпаемся, — возражал другой. — Больно хорошо было бы нынче попасть в город: как раз поспели б к началу ярмарки!

— Так-то оно так, да как бы нам вместо ярмарки не попасть в исправилку. Вот тогда попляшешь!

— Да, Репейник шутить не любит!

— Крючок!

— Плохо, брат, стало: развели этих иродов на нашу погибель! Скоро мы, видать, и ножки протянем.

— Под вагоном разве попробовать?

— Выудят и оттуда! Лучше дождемся вечернего.

Оба замолчали и нахмурились. В это время из-за водокачки показался еще мальчишка, и, заметив их, решительными шагами направился к пагкаузу.

— Здорово, стрелки! — сказал он. — На поезд целитесь?

— Ступай своей дорогой, — пробурчал Петруха.

— Что больно сердит? — скорчил рожу подошедший. — Нешто мы не попутчики? Вы в город, на ярмарку?

— В город, — неохотно сказал мальчик постарше.

— И я туда же. Говорят, нынче Репейник едет. Верно?

— То-то и дело, что едет.

— А кто такой Репейник? Чего его так боятся?

Ребята переглянулись.

— А вот вцепится он в тебя, так будешь знать, — помолчав, протянул Петруха. — Лютый пес, дьявол.

— Да кто он такой?

— Контролер.

— Контроле-ер… вон что!.. Ну, будем знакомы: меня Васюком кличут. А вас как звать?

— Я — Степан. А это вот Петруха, — объяснил мальчик постарше.

— Давайте смекать, как быть, — сказал Васюк, присаживаясь с ними рядом. — Расскажите толком, отчего на вас Репейник такого страху нагнал?

— Цепляется он ко всякому. Не дай бог к нему в лапы попасть: сейчас же в приемник, в детский дом.

— А вы не попадайтесь. Плохие зайцы, коли прятаться не умеете.

— Мы-то плохие? Ого! Всю Россию изъездили! — важно объявил Петруха. — Да что ж тут поделаешь? Этот ирод всякий уголок обшарит, так к вороту и липнет. И уж спуску не даст, шалишь: никогда не простит, не отпустит. Намедни двое ребят из-за него с поезда бросились да под колеса и угодили. Страсть как сердита на него шпана; хотят поймать на темной площадке да под поезд спустить. И за дело: не дери с нашего брата шкуру, дай дохнуть! Сколько он наших в колонию отправил и не счесть!

— А что, разве плохо в колонии? — спросил Васюк.

— Как когда. Понятно, как надоест мыкаться не жравши, так и сам в колонию запросишься. А только скука там, на воле свободнее. И стрельнуть там не у кого, разве что у своих же, беспризорников.

— А ты стрелять мастер?

— Еще бы! Намедни у спекулянта бумажник стянул. Во крику-то было! Чуть-чуть не влип. Пришлось бумажник чужому перекинуть, а он навострил лыжи, — и след простыл: даром я старался!

— Ну-ну! — покрутил головой Васюк. — Видать, вы ребята бывалые. Из каких будете?

— Я — с Волги, самарской, а Петруха — здешний, городской, — объяснил Степан.

— С Поволжья? Из голодных мест?

— Ну да!

— А как сюда попал?

— Как попал! Как все… Дело короткое. Засуха была у нас летошний год. Всю землю иссушило, аж потрескалась. Трава вся сгорела, словно пожар прошел. Солнце было красное-красное и словно в дыму. Слопали мы все, что было: и кору жрали, и солому прелую, и дохлятину. Под конец невмоготу стало, — подались всей деревней на хлебные места. Да только на дороге кто от голоду помер, кого в больницы по городам развезли. Тятька мой до Тамбова дотянул, а там долго жить приказал. Мамка еще в деревне померла. Наших ребят десятка полтора в кучу сбилось — и пошли хлеба добывать. Ну, мало-по-малу растерялись: кого в колонию забрали, кто на работу поступил, кто уехал, куда глаза глядят.

— А ты по карманам пошел стрелять?

— По карманам. Теперь вот на ярмарку пробираюсь; там будет пожива.

Ребята помолчали, послушали, как свистят паровозы.

— А я казанский, — вздохнул Петруха. — Мать у меня прачкой была, изошла чахоткой.

— А тятька?

— Тятьку на войне убили…

— У меня мамку тоже убили, — сказал Васюк. — Ух, и вспомнить страшно!

— Как убили? Нешь она воевала?

— Да и не воевала, а убили.

— Как так? Расскажи!

— Тогда белые с Москвой воевали, — начал Васюк. — А жили мы в Белгороде. Город есть такой уездный под Харьковым.

— Знаем… Сколько раз проезжал!

— Ну вот! Тятька мой на ту пору в красных войсках служил, был комиссаром, поезда водил с красноармейцами. А мы с мамкой далеко от него, в самом городе жили. Приходил он к нам иной раз с вокзала: посидит-посидит, да опять обратно, недосуг, мол, с вами бобы разводить, меня эшелоны там ждут. Мамка его сама иной раз гнала, — иди, не то хуже будет: придут к нам белые, так беды не оберешься. А сама, бывало, как он уйдет в рев; целыми днями плачет, ждет не дождется…

— А он что — коммунист был? Отец-то твой?

— Наверное, коммунист… Вот раз сидим под вечер, вдруг слышим, — бухнуло где-то, словно дом рухнул. Мамка так и побелела, как стенка сделалась: «Белые, — говорит, — подходят!». Туда-сюда суетимся, вдруг дверь настежь, красноармеец на пороге. «Собирайтесь, — кричит, — на двуколку да на вокзал, единым махом: наших бьют, отступаем!». Ух, всполошились мы! Посбирали вещи, покидали их на двуколку, — сосед нам помогал, — а красноармеец, — тятька за нами его прислал, — знай кричит: «Скорей, скорей! Плюньте на барахло! Эвакуация идет полным ходом! Торопитесь, он вас будет ждать до последнего поезда!». Только в двуколку сели, — пальба пошла страшная. Делать нечего, едем, а вокруг так и тарахтит, так и гремит: бьют белые снарядами по вокзалу. Подъезжаем к нему, — вдруг бабах! — ка-ак крякнет возле нас, лошадь вскинулась да об землю, мы с двуколки так и посыпались. Мамка меня за руку схватила да бегом к вокзалу. Выбегаем на платформу, а там пусто, хоть шаром покати: все поезда ушли, одни гранаты падают, да пули визжат. Схватилась мамка за голову, как крикнет: «Бросил! Бросил нас твой папка!». А тут — б-бух! Аж земля кругом задрожала. Повалило нас на землю, я уж и не знаю, долго ли пролежал. А как очухался, — гляжу, лежит мамка вся в крови, и лица у нее нет, а по платформе офицеры бегают в погонах. Подбежал ко мне один. Крикнул своим: «Это мамка твоя? Приберите ее!». А сам дальше побежал. Пришли санитары, унесли мамку. Меня к себе сестра милосердия взяла, ездил я с ними в поезде месяца два, сытно было, кормили. А потом, как пошли наутек от красных, — бросили и поезд, и меня. Тут я и пошел бродить, куда глаза глядят. Третий год уж езжу, не пропал!

— А тятьку своего не искал? — спросил Степан, внимательно слушавший рассказ Васюка.

— Не-е! Как его найдешь? Я и фамилии нашей не знаю. Дедушку нашего Хрунзом дразнили, так и нас по уличному звали Хрунзовы, а настояще как — не знаю: маленький был. Да может, тятьку давно уж на войне пристрелили… Ну, его и не жалко: бросил нас, как пес, на погибель!

— Поганое дело, — молвил Петруха, сплюнул и надвинул шапку на уши. — Ну, ребята, ехать, так ехать! — крикнул он, решительно поднимаясь с бревна.

— Что ж, стало-быть все-таки едем с пассажирским? — спросил Степан.

— Едем! Не упускать же горячее время, — отвечал Петруха, направляясь к поезду.

— А Репейник?

— Авось не зацепит! Волков бояться, в лес не ходить!

— Ехать, так ехать, — сказал Васюк. — Я Репейника вашего в глаза не видал, а не больно его боюсь. Мы, брат, стреляные воробьи!

— Ну, коли вы не робеете, так и я готов, — проворчал Степан. — Не оставаться же мне здесь?

Все трое, крадучись и прячась за товарными вагонами, пошли к пассажирскому поезду, который уже давал свисток отправления. Как только паровоз, отпыхнувшись порывисто, стронул с места длинную цепь вагонов, ребята вынырнули из-под товарного поезда и повскакали на подножки. Через миг они исчезли внутри вагонов. Васюк, вскочивший в третий от паровоза вагон, затерся среди серых зипунов и, улучив минуту, влез под лавку. Мужики, сидевшие напротив, заметили эту уловку, и один из них крикнул мальчику:

— Эй, заяц! Ноги-то прибери, а то кондуктор отдавит!

Другой засмеялся и подтвердил:

— Тут тебе на месте и всыплет березовой каши.

Васюк высунул голову из-под лавки и жалобно пропищал:

— Дяденьки, не выдавайте. Пропала моя головушка, если найдут: нынче Репейник контролером едет, беда!

— Да уж мы про него наслышаны: этот вцепится — не спустит! — ухмыльнулся мужик. — Уж и лют же, что твоя собака! Бывают же черти такие, — намедни семнадцать человек с поезда снял и в орточеку отправил.

— Ну, а что ж делать, коли даром ездят! — сказал красноармеец, сидевший в углу. — Если зайцев не таскать куда надо, никогда порядку у нас не будет.

— Крючок он, сущий репейник! — возразил мужик, махнув рукой. — Ну, что с такого мальца возьмешь: нищий и голый, а ехать надо.

— Куда ему ехать? — возразил красноармеец. — Небось на ярмарку пробирается, но чужим карманам шарить, — знаем мы их! Его надо отправить в колонию для беспризорных: там ему и тепло, и сытно будет, к работе приучат, и сделают из него человека. А от этого катанья под лавками и ему самому вред, и государству убыток.

— Ладно, чего там, наше дело сторона! — проворчал мужик. — Лежи, лежи, малый, — крикнул он под лавку. — Мы тебя не выдадим!

Красноармеец сердито покачал головой и закурил папиросу. Васюк еще плотнее подтянулся в дальний угол, заставился чьей-то корзинкой, и погрузился в свои думы.

Думал он о своей поганой, собачьей судьбе. Рассказ о том, как убили у него мать, всколыхнул в нем воспоминанья. Снова видел он перед собой вокзальные пути, на которых рвались тяжелые снаряды, видел окровавленное лицо его милой, родной мамки. И зачем он стал рассказывать ребятам свою историю! Пока не думалось, было легче: дни проходили за днями в сутолоке, в приключениях, в вечной борьбе за кусок хлеба: вспоминать и плакать было некогда. Надо было смекать, как ловчее выпросить корку, как удачнее стащить с ларька краюху, как вывернуться из цепких рук торговки, заметившей покражу. Не любил он ворошить прошлое: тоска подымалась на сердце, хотелось плакать и бить кулаками об землю, — об эту равнодушную, чужую землю, которой не было никакого дела до того, что Васюк — один, что он маленький, и ему трудно, горько жить на белом свете.

Злые были все люди кругом. Первым делом, подходя к человеку, не на лицо его смотрел Васюк, а на руки: по рукам угадывал, — будет он бить или не будет. В каждом встречном видел мальчик прежде всего врага: каждому хотелось Васюка ударить, забрать в милицию, обругать. «У, жулик! Так в карман и глядит!» — только и слышал он от людей. И никто, казалось, не подозревал о том, что и Васюку хочется жевать хлеб, хочется похлебать горячих щец, таких самых, какие хлебали все эти большие, жесткие люди с сердитыми руками.

Теперь, под узкой лавкой, в вонючем углу, пропитанном запахом селедки и загнившей дынной корки, когда волей-неволей приходилось не тормошиться, а лежать спокойно, — у мальчика думушки так и расходились. Защемило па сердце, и, под мерный и дробный стук колес, мелкие и дробные слезы катились по худеньким, грязным щекам бесприютного Васюка.

Вспоминал и отца. Недобрым словом вспоминал! Тоже комиссаром прозывался! Бросил мамку на убой, удрал как трус! Какое ему дело до того, что Васюк треплется теперь голодный, без приюта, без ласки, волком воет от проклятой своей жизни! Эх, папка, папка, чтоб тебе пусто было!..

Хлопнула дверь. Вдруг контроль уже! Вспомнил, и сердце сжалось. Что это еще за Репейник? Ну, как сцапает? Нет, это пассажиры… А ведь скоро, должно-быть, пойдет по поезду, пора уж. Васюк начал прислушиваться.

И в самом деле, немного погодя из глубины вагона донеслись до него страшные слова:

— Приготовьте билеты!

Мелко-мелко задрожали колени у мальчика. Он сжался совсем в комок, так и прилип к стенке вагона. Ой, пронесет ли беду?!

Вдруг он вздрогнул. В вагоне раздался топот, возня, чей-то пронзительный вскрик.

— Стой, стой!.. Ага, попался!.. Да ты не кусайся, черт! — раздавались голоса.

— Зайца поймали! — сказал мужик, заступившийся за Васюка. — Надо полагать, из одной компании с нашим.

Сердце оборвалось у мальчика. Верно, Степана поймали! Ну, не сдобровать и ему! Крик и возня в вагоне продолжались. Кто-то пробежал мимо васюковой лавки.

— Еще, еще один! Держи, держи его! —кричали кругом.

«Должно-быть, Петруха удирает!» — подумал Васюк, не зная, что ему делать: броситься ли вслед за Петрухой или оставаться на месте.

— С поезда соскочил! — ахнул знакомый мужик. — Уж не расшибся ли? Экие сорванцы!

Огромная нога в порыжелом сапоге толкнула Васюка в бок. Мужик нагнулся и прошептал мальчику:

— Удирай, малый! Под лавками шарят!

Васюк, как змея, выскользнул из своей норы и шмыгнул на площадку. Красноармеец за его спиной закричал:

— Третий заяц!

На площадке дверь в соседний вагон была открыта. Мальчик бросился туда, пробежал по коридору, кинулся в третий вагон. За ним неслись возгласы то злые, то удивленные, то веселые:

— Заяц! Заяц! Улю-лю!

Он пробежал последний вагон. В конце его было отделение — совсем пустое, валялись только какие-то вещи. Дальше дверь была заперта. Мальчик растерянно метнулся туда-сюда; вперед — некуда, назад — невозможно: поймают. В окно выскочить страшно, убьешься. Сердце часто-часто колотилось в груди. В отчаяньи, едва сознавал, что делает, Васюк вскарабкался на полку для вещей и притаился там, заслонившись каким-то сундучком.

«Авось не найдут здесь! — думал он, дрожа всем телом. — Никто не видел, что я сюда забрался. А будет случай, — слезу и прошмыгну в последний вагон, где контроль уже прошел».

Он лежал уже с полчаса, когда вдруг послышались голоса и в отделенье вошли люди. Они заперли дверь на замок и, переговариваясь, принялись за чаепитие. Васюк начал вслушиваться в их беседу, — и внезапно дух перехватило у него от ужаса.

— Нынче охота богатая была! — смеясь говорил кто-то басом. — Жалко, двоих зайцев упустили, а то было бы ровно полдюжины.

— Головорезы! — заметил другой, охрипший голос. — Ведь на всем ходу выпрыгнул! Не разбился ли?

— Чего там разбился! Живехонек! — отвечал первый. — Еще и дулю нам вслед пока

<…> стр. 64-65 отсутствуют

Как же мне не жалеть их, только другой, настоящей жалостью…

— Вы извините, товарищ Репенников, — осторожно спросил басистый кондуктор, — как же это сынок-то ваш?.. Потерялся у вас или убежал?

— Нет, не то, хуже…

— Было это года три тому назад, во время гражданской войны. Я, как вам известно, служил тогда в Красной армии, боровшейся с генералом Деникиным. Тяжело досталось нам в те дни: наши войска отступали под натиском белых. На мне лежала ответственейшая задача — вывезти во-время эшелоны из-под обстрела неприятельской артиллерии. Орудия гремели совсем близко, отступать надо было без промедления, а я не имел возможности съездить в город и вывезти оттуда свою жену и восьмилетнего сынишку. Мне приходилось или покинуть их на произвол судьбы, или оторваться от своего дела. Я послал за женой и сыном; творилась страшная сумятица; снаряды белых падали на пути, медлить больше было невозможно. Надо было сейчас же выводить последний поезд с красноармейцами. Я знал, что жена и сын будут здесь через четверть часа, знал, что они будут искать и проклинать меня, что их схватят белые, или убьют снаряды. Но не мог, понимаете, не мог бросить доверенный мне эшелон, не мог ни остаться в городе, ни заставить поезд дожидаться моей семьи.

Васюк слушал рассказ, затаив дыхание. Вот также и с ними было!

Контролер, передохнув, продолжал:

— Это было ужасно. Мне приходилось пожертвовать женой и ребенком, чтобы спасти солдат. Чувство мое раздваивалось — оно приказывало мне остаться и в то же время гнало меня прочь из-под снарядов, грозивших моему эшелону верной гибелью. И я…

Медный твердый голос вдруг дрогнул и сорвался.

— И вы?.. — тихо спросил охрипший.

— Неужели вы думаете, что я посмел бы сейчас сидеть с вами и рассказывать это, если бы я бросил свой эшелон? Неужели я посмел бы остаться после этого в партии? Неужели посмел бы остаться в живых?

— Значит, вы…

— Я бросил жену и сына, бросил их на растерзание белым снарядам и пулям… И вот теперь мне порой приходит в голову: что, если мой сын остался в живых, что если он бродит где-нибудь тоже ободранный, грязный, голодный, больной? Я пожертвовал им во имя спасенья многих, — и в каждом беспризорном, в каждом несчастном мальчишке, которого я ловлю, я вижу своего сына. Теперь они все — мои дети, и чем больше я поймаю этих зайцев; чем больше их пристрою и обогрею, тем скорее успокоится эта проклятая боль в сердце. Она не дает мне покою… Вы говорите, жалко. Да, в каждой слезе такого мальчишки я вижу слезы своего сына, когда он плакал там, брошенный под снарядами, забытый мной. И в каждом проклятьи глупого зайчишки мне чудится, — страшно сказать! — проклятье собственного сына. И тогда мне кажется, что он совсем близко, здесь, рядом со мной…

Медный голос замолк. Минуты две царила полная тишина. Наконец, охрипший спросил странно-мягко и тихо:

— А в каком городе это было?

— В Белгороде, — сказал, помолчав, Репейник.

И тогда тонкий, пронзительный крик раздался над их головой. С грохотом свалился с верхней полки сундучок, и оттуда свесилась грязная, бледная, всклокоченная голова, широко раскрытыми глазами глядевшая в острое, каменно-твердое лицо грозного Репейника. Две прозрачных слезы застыли в этих огромных глазах, и дрожащие, побелевшие губы шептали прерывисто и хрипло:

— Папка! Папка! Ты!..

Вот как попался заяц-Васюк в лапы страшному контролеру Репейнику.

Л. Остроумов. На паровозе. Рассказы. Рисунки А. Могилевского. Новая детская библиотека. Средний и старший возраст. М.-Л.: Государственное издательство, 1927

Добавлено: 27-03-2018

Оставить отзыв

Войти с помощью: 

Ваш e-mail не будет опубликован. Обязательные поля помечены *

*