Сердобольный профессор

Полночь. В лечебнице для душевно и нервнобольных доктора медицины Талонова, помещающейся на одной из площадей гор. Рылова, все успокоилось. Исчезли тупые, бессмысленные с блуждающими глазами лица. Не слышно стало бессвязных речей, стонов, раздирающего душу смеха. Все замерло. Только раздававшееся по временам щелканье контрольного снаряда и слишком откровенная зевота дежурного сторожа нарушали безмолвную тишину. Убаюканный общим покоем вздремнул в конце концов и сторож. Зевота сменилась свистами и храпом…

— Доктора скорее! — раздался вдруг неистовый крик с одной из коек.

Сторож вскочил и, протирая глаза, стал осматриваться кругом.

Крик повторился. Вслед затем сторож, сообразивший, вероятно, что крик относится к нему, быстро помчался и, надо полагать, за доктором.

Действительно, через несколько минут вошел доктор.

— С Вами опять тоже? — участливо спросил он подходя к койке, с которой раздавались крики.

— Опять то-же! — простонал кто-то.

Доктор подсел к постели и стал расспрашивать.

— Все такая же боль, как и прежде?

— Да! — послышалось с постели.

— Вам успокаивают ее те порошки, которые я давал уже? —

— На время как будто. Но потом… потом боль, кажется, еще возрастает. —

— Что-же делать? что-же делать? — сочувственно закачал головою доктор. — Болезнь так запущена. И я пока ничего другого в виду не имею. Я вам дам несколько таких-же порошков. Вы один примете сейчас, а остальные оставите у себя и будете принимать их по одному, в случае новых приступов боли. —

Доктор исчез и тотчас вернулся с порошками и мензуркой, в которую предусмотрительно захватил немножко воды.

Больной всыпал в рот порошок и запил глотком воды.

Доктор не отходил от постели и следил за больным. Последний стал как будто успокаиваться.

— Доктор! — проговорил он, спустя немного, — неужели-же нельзя помочь мне? Я не могу дольше выносить этой пытки. Помогите мне или отравите меня, или, наконец, я сам размозжу себе о стенку голову. Я не в силах терпеть! Я не вижу света от этой адской боли… —

— Успокойтесь… прошу вас, успокойтесь, — мягко заметил доктор. — Вы, ведь, видите, что мы делаем для вас все, что только возможно. Но что-же сделать, если болезнь так застарела? Мы, все таки, надеемся помочь вам. Наконец, дня через два-три лечебницу посетит консультирующий профессор Фимозов, и мы попросим его прежде всего заняться вами. —

— Через два-три дня, вы говорите, будет профессор? —

— Да. Непременно. —

— Через два-три дня, — вдумчиво повторил больной. — Это целая вечность. Я не выдержу до тех пор. —

— Мы постараемся всеми силами облегчать вашу участь и, я надеюсь, вы встретите профессора уже значительно поправившимся. А теперь отдыхайте. Спокойной ночи. Желаю Вам не страдать. —

— Спокойной ночи. От всей души благодарю вас, доктор. —

Доктор ушел. Больной прижался к подушке и употреблял все усилия, какие только возможны в таких непроизвольных случаях, чтобы заснуть…

Кстати о больном. Это был еще молодой, лет 30, фельдшер, Петр Петрович Горюнин. Сын бедных родителей, — Горюнин рано изведал всю горечь нищеты.

Плохие условия жизни в детстве отразились на его, и без того слабом от природы, организме. Он поступил в школу совершенно тощим, неразвитым существом, а за время пребывания в ней расстроил свое здоровье еще больше, так как, при напряженном учении, ему не раз приходилось испытывать холод и голод.

Кроме того, любознательный от природы, Горюнин не ограничивался проходимым в школе сжатым курсом наук, но старался расширить свои познания и с этою целью прочитывал и заучивал даже то, что не входило в программу учения.

Горюнин, поэтому, по развитию, стал несравненно выше своих товарищей, но в результате, в то время, как другие вступали в жизнь полные сил и энергии, Горюнин вышел разбитым, нервным, почти больным и принужден был тотчас приниматься за дело, так как других средств к существованию у него не было.

Пошли перевязки, присутствования при операциях, уходы за больными, ночные дежурства… словом, занятия, которые бьют, так сказать, прямо по нервам, которые ломают под час и здоровых. Не мудрено, что для слабого Горюнина они оказались не посильными. Он стал замечать частые головные боли, общее недомогание, упадок сил. Но болеть было некогда: нужно было работать.

Горюнин и работал, пока не слег в конце концов в постель, совершенно истощенный, с страшными головными болями, полным упадком сил. К нему вызван был ближайший врач, доктор медицины Силаев, кстати сказать, оказавшийся весьма отзывчивым и добрым человеком. Заметив трудное положение больного, он самолично отправился в лечебницу Талонова и, выхлопотав там льготные для Горюнина условия, распорядился, чтобы его туда тотчас отвезли. Таким образом Горюнин попал в лечебницу и находился там до описуемого момента недели две…

Горюнин, по уходе доктора, заснуть не мог. Лежал он вначале спокойно, но потом заворочался на постели, застонал и привстал. Очевидно, начиналась головная боль и, судя по движениям больного, все усиливалась. Горюнин то вскакивал на постели, то опять ложился. Наконец, сжав голову руками, сдержанно заплакал.

— Ох… не могу. . не могу… — простонал он и протянул руку за порошками. Проглотив один и запив его водою, Горюнин уткнул голову в подушку и, казалось, успокоился.

Спустя, однако, немного, Горюнин опять заворочался, застонал и заплакал.

Утренний луч, ворвавшись в комнату узкой полоской и заиграв на полу и постели больного, застал Горюнина в таком-же положении: он метался, стонал и рвал на себе волосы. Такие-же страдания Горюнин испытывал и днем. Врачи лечебницы применяли все, что только возможно было, — но ничто не помогало. Горюнин был в самом отчаянном положении.

Оставалась одна надежда на профессора и Горюнин, превозмогая страдания, ждал его с крайним нетерпением.

Настал наконец этот день и прибыл профессор Фимозов. Началась его визитация…

В сопровождении директора лечебницы и двух врачей, Фимозов вошел в корридор, по сторонам которого находились комнаты больных. Фимозову здесь сообщили тотчас о поступившем недавно трудно больном Горюнине.

— Посмотрим и его… успеем… после… я только, — кинул небрежно профессор и вошел в одну из боковых дверей.

За дверью этой помещался табэтик Иван Иванович Ржищев, хлеботорговец, человек состоятельный и имевший привычку после каждой визитации оставлять в руке профессора, обязанного, в сущности, посещать лечебницу бесплатно, десятирублевую и при этом думать: «черт с тобой бери, но помогай», или: «подавись ты ею, все равно ничего не помогаешь.»

Форма такого мышления находилась у Ржищева в прямой зависимости от степени невральгических подергиваний, свойственных табэтикам и посещавших Ржищева весьма часто.

Напутствовав десятирублевую, Ржищев жал профессору руку, жал ее очень крепко, горячо благодарил его за внимание и просил не забывать его. Фимозов комкал десятирублевую, желал Ржишеву всего лучшего и думал: «какой аккуратный, предупредительный и милый больной… Вот если-бы все были такие!» — заключал свои мысли профессор и уходи л.

Случалось, во время жесточайших невральгий, что Ржищев, вручая десятирублевую, мыслил по адресу профессора еще более резко, можно сказать, чисто по русски.

Тогда, по уходе профессора, на Ржищева находило сомнение. Он задумывался о том, не узнал-ли профессор каким-либо образом его мыслей.

— В самом деле, профессор ведь! Вдруг, по глазам или по пульсу узнал, что я на счет его подумал. Знает поди человека всего на сквозь! — размышлял Ржищев и, опираясь на две палки, ковылял в гостинную. Здесь он брал под руку находившегося на излечении бывшего воспитанника духовной академии Кондакова, слывшего своей ученностью, отводил его сторону и таинственно спрашивал:

— Как по вашему разумению, не могут-ли врачи, а тем паче профессора угадывать каким-либо неведомым нам способом чужие мысли?

— Никто, токмо Бог! — поднимая вверх глаза и указательный палец, категорически восклицал Кондаков.

Это еще ничего, — успокоительно решал Ржищев. Ему было важно лишь, чтоб мыслей его не мог узнать профессор. Ржищев, таким образом, успокаивался и ковылял к себе обратно.

К этому-то Ржищеву профессор Фимозов и заходил всегда к первому. Порядок этот не нарушался даже в том случае, если профессора предупреждали, что в лечебнице находится умирающий и требующий немедленной помощи больной.

Таким образом, извивающемуся от боли Горюнину пришлось ждать профессора довольно долго. К тому-же профессор на этот раз был особенно внимателен к Ржищеву, беседовал с ним около получасу, настрочил несколько рецептов, дал целый ряд наставлений и продолжал давать их даже после обычного вручения ему гонорара.

Фимозов наконец получил напутствие, вышел от Ржищева и направился по корридору. Здесь прогуливалось несколько больных. У попадавшихся прямо на встречу профессор осведомлялся на ходу об их здоровьи, обращаясь при этом более к директору и врачам, чем к самим больным. Можно было некоторым образом заключить, что больные эти не принадлежали к категории милых, предупредительных и аккуратных.

Развлекаясь таким образом, профессор дошел до комнаты, в которой помещался Горюнин. Оттуда неслись стоны. Стоны обратили на себя внимание профессора.

— Здесь, вероятно этот новый больной?.. — спросил он сопровождавших и, получив утвердительный ответ, вошел в комнату и стал приближаться к Горюнину.

Последний стонать перестал и устремил на профессора полный страдания, мольбы и надежды взор.

Трудно проникнуть в душу человека. Но, кажется, этот страдальческий взор задел профессора. По крайней мере, что-то неуловимо быстрое, как молния, промелькнуло у него в лице. Он подошел к Горюнину и взял его за руку.

— Что с вами? — спросил он, повидимому, Горюнина.

— Болен, — отвечал коротко последний.

Фимозов пристально взглянул на Горюнина. Горюнин выдержал этот взгляд, не изменившись в лице ни на иоту.

— Кто вы? — как-то измененно спросил Фимозов.

— Фельдшер, — последовал ответ.

Рука больного выскользнула из рук Фимозова и взгляд последнего перешел в пространство.

— Чем болен? — спросил Фимозов пространство.

— Неврастеник, — как эхо, отозвался стоявший сзади директор.

— Давно?

Ему ответили.

— Переливанья в голове, боли, бессонница есть?

— Непрерывная.

Типичная неврастения. Самый благодарный случай.

Электрические ванны, питание, покой, — неизвестно к кому относя, бросил профессор, величественно повернулся и грузно, важно, с сознанием собственного достоинства и выполненного долга стал удаляться от Горюнина.

Горюнин посмотрел вслед уходившему профессору. В этом взгляде уже не было мольбы, надежды. Было в нем лишь страдание, адски возросшее от потери последней надежды и от пробудившегося сознания пошлости и бесчеловечности. Были в нем и укор, и презрение…

Горюнин еще крепче обхватил и стиснул голову стараясь подавить страдания, так мало понятные другим и так редко встречающие истинное участье.

Для Горюнина потекли еще худшие дни; он страдал вдвойне: от болей и от безнадежности. Однако, молодость, покойная жизнь в лечебнице и внимание врачей, искренно расположившихся к крайне симпатичному Горюнину, взяли свое. Горюнин стал мало помалу поправляться.

Настал наконец и день, когда представавший перед Горюниным несколько раз на мгновение величественный профессор предстал перед ним еще раз и, заглянув в один глаз, авторитетно провозгласил, что находит Горюнина настолько здоровым, что он может выписаться из лечебницы.

— Позвольте-же Вас, г. профессор самым искренним образом поблагодарить за внимание, отзывчивость, советы и помощь, — широко расшаркавшись, с леденящим хладнокровием, как по нотам, прозвучал Горюнин.

Случилось что-то, довольно странное: профессор вздрогнул и не то удивлено, не то испугано посмотрел на Горюнина. Посмотрел и удивился. Перед ним обрисовалось человеческое лицо: показались нос, рот, глаза, уши, голова, туловище, руки, ноги. Все это было обтянуто кожей и покрыто в надлежащих местах волосами.

— Несомненный высший животный организм, — промелькнуло в голове профессора научное определение, и он еще пристальнее стал всматриваться в Горюнина и начал даже разбираться в нем, как в организме. Таким образом профессор постепенно уяснял, что голова этого организма заключает в себе мозг, который способен мыслить; что тело его все изнизано нервами, способными воспринимать, чувствовать, что весь, в сложности, организм этот может страдать, радоваться, говорить, смеяться, плакать, совершенно также, как сопровождавшие его директор и врачи, больной Ржищев, вручающий ему десятирублевые, и весь мир.

— Следовательно и также, как я, — додумался профессор и стал думать еще напряженнее.

— Значит он… он… человек! — разрешил наконец профессор.

— Человек?! предо мною стоит человек?! — удивлялся профессор своему открытию, как радовался, вероятно, Колумб открытию Америки.

— Такой-же, как я, человек! Совершенно такой-же, как я! — восторженно разбирал в уме профессор и ему захотелось ближе ознакомиться с своим открытием и даже прикоснуться к Горюнину пальцем. Профессор, однако, этого не сделал, сочтя, вероятно, такой способ ознакомления неприличным.

Тем не менее новое открытие не давало профессору покоя.

— Такой-же, как я, человек! совершенно такой-же, как я, — повторил он в уме.

— И говорит даже… только… что он говорит?..

— Позвольте-же вас, г. профессор, самым искренним образом поблагодарить за внимание, отзывчивость, совет и помощь, — ясно востановилась в мозгу профессора, проникла всего и зажгла, как огнем, фраза Горюнина.

Фимозов покопался в этой фразе, что-то такое как будто припомнил, что-то понял и покраснел, как кумач. Он почувствовал себя в положение барана, которого хвалят за отрощенный жир и режут. Ему стало стыдно; он заметался, хотел оторвать взгляд от Горюнина и почему-то не мог. Симпатичное открытое лицо Горюнина, меж тем, дышало величественным спокойствием. Он просто, честно, гордо незаметно-презрительно глядел на профессора. Профессору стало еще более неловко; он заморгал глазами, лицо его искривилось в гадкую улыбку; профессору показалось затем, что он куда-то уходит, тушуется, исчезает; что фигура Горюнина начинает расти в ширь и в высь; вот она фантастично разрослась, начинает покрывать его собою, покрыла… Профессор впал в какое-то оцепенение…

Из состояния этого вывел профессора ровный, мелодичный, симпатичный голос Горюнииа спросившего, можно-ли ему в таком случае сегодня-же выйти из лечебницы.

Опомнившийся профессор хотел что-то ответить и не мог, и не знал, в какой форме дать этот ответ. В результате прежних размышлений, он дошел до сознания, что пред ним стоить человек, что человек этот как будто ниже и как будто выше его, что наконец пред человеком этим он бесповоротно, низко виноват. Фимозову-же хотелось и не уронить, не обнаружать себя и загладить хоть немного эту вину. Сообразив бегло все эти обстоятельства, профессор пришел к заключению, что самым благопристойным в данном случае явится покровительственно—дружеский тон. Он поспешил ответом.

— Да, мой друг! Вполне… — Я нахожу вас настолько здоровым, что разрешаю вам эту вольность — с острил даже профессор, но в голосе его замечалась фальшь и неуверенность.

— Но, мой друг, — и Фимозов даже положил руку на плечи Горюнина. — Я, как врач, профессор, считаю своей обязанностью предупредить вас, что такая глубокая болезнь, как у вас радикально почти неизлечима, т. е., хотя и излечима, но с трудом, и вам это следует знать. Вы должны себя беречь, не позволять себе ничего лишнего, а, главное, лечиться, лечиться до возможности. Летом же вы приезжайте на Кавказ, и мы там подчиним вас окончательно.

— Но, г. профессор, для поездки на Кавказ нужны средства, а у меня их нет, — возразил Горюнин.

— Везде и везде эти средства, — сиронил Фимозов, свободно, легко и весело обращаясь к сопровождавшим его и, затем, обратившись к Горюнину, вполне уже развязно поощрил его: «не унывайте мой друг! найдем средства, поможем вам, — будьте уверены! И так: до приезда вашего в Пятигорск. Желаю вам всего лучшего», — сказал профессор и протянул даже Горюнину руку.

Горюнин вложил в эту руку свою и держал ее там свободно. Что-то, шевелившееся внутри, удерживало его от малейшего движения, похожего на пожатие.

Оба стояли молча друг против друга.

Чувствовалось неловкость и потребность говорить.

— Позвольте-же, г. профессор, еще раз поблагодарить вас, — начал было Горюнин и не докончил.

Профессора кинуло в дрожь… Он конвульсивно, сильно сжал руку Горюнина. Тот чуть-чуть не крикнул: «ай», и перестал говорить. Профессор затем лихорадочно разжал руку, поспешно повернулся, как-то съежился, ушел в себя и зашагал к выходу, размахивая руками и как-бы отгоняя назойливо призрак…

Горюнин остался один и принялся укладывать вещи.

— Куда это вы собираетесь, Горюнин? — услышал он оклик.

Горюнин оглянулся. Перед ним стоял доктор Силаев.

— Здравствуйте, доктор! мое почтение! как я рад вас видеть, — обрадованно засуетился Горюнин и подавая стул, попросил садиться.

— Поздоровели, зазнались! Не хотите и здороваться, — дружески заметил Силаев, держа протянутую руку. —

— Ах! и в самом деле! Я так обрадовался вам, что и забыл об этом. — сконфуженно проговорил Горюнин и кинувшись к Силаеву, схватил его руку. — Жму с удовольствием, с радостью, крепко, искренно вашу руку, — заговорил Горюнин, — все крепче и крепче пожимая эту руку.

— Ну будет вам!.. — остановил Силаев.

Силаев и Горюнин сели и заговорили.

— Куда это вы в самом деле собираетесь? —

— Домой. Профессор разрешил уже выписаться.

— Тэк-с… ну, а здоровье как?

— Как бы вам сказать? В частности лучше, а в общем плохо.

— Поясните.

Горюнин подробно передал о состоянии своего здоровья.

— Тэк-с…, — заключил Силаев и задумался.

— Значит, — замурлыкал он после некоторого раздумья про себя, — эти господа отзвонили и с колокольни долой. A человеку нужно еще лечиться, отдыхать и укрепляться…

— Вот что, Горюнин, — продолжал он уже в слух, — вы имеете какую-либо возможность поехать прямо отсюда в деревню?

Горюнин подумал, подумал и сообщить, что имеет.

— Тогда примите мой искренний совет: поезжайте сейчас в деревню; гуляйте там по полям и лесам; дышите во всю грудь; пейте молоко; кушайте все, что только пойдет в рот; но только не большими кусками — не ровен час подавитесь, — а малыми: оно безопаснее и лучше переваривается, копайтесь в грядках; катайтесь верхом, если не будет лошадей — на свиньях и любуйтесь небом и звездами… Словом, пользуйтесь небесными и земными дарами и по меньше принимайте лекарств. — Это прежде всего…

За работу не принимайтесь, пока не почувствуете себя окрепшими совершенно, а потом… в добрый час, в жизнь.

Горюнин старался не проронить ни одного из этих дышавших сердечностью и искренностью слов.

— Благодарю вас, от всей души благодарю! Я сделаю все это непременно, — проговорил Горюнин и крепко пожал Силаеву руку.

— Кстати, доктор, — вспомнил Горюнин, — профессор настойчиво советовал мне ехать летом на Кавказ. Какого вы об этом мнения?

— Это было-бы очень хорошо, но только будет-ли это по средствам?

— Да, у меня их нет, — с горечью заметил Горюнин.

Силаев задумался.

— Положим, можно и это уладить, — заговорил он потом. — Вы, я полагаю, к лету в деревне окрепнете и будете в состоянии работать. На Кавказ-же съезжается масса больных, которые нуждаются в медицинской помощи. Вы же, как фельдшер, будете там очень кстати и без труда сможете найти себе занятие по своей специальности. Я даже думаю, что вы необходимы там и должны туда ехать. Вы как испытавший на себе самом, что такое страдание, будете к больным сознательнее, отзывчивее и принесете им гораздо больше пользы, чем кто-либо другой…

По мере того, как Силаев говорил у Горюнина мало по малу сваливалось с плеч гора, с лица сходила печать заботы. Он просиял и кинулся к Силаеву.

— Доктор! Вы положительно мои ангел хранитель. Боже! Я не знаю даже, как благодарить Вас? Я готов кинуться Вам на шею…

— Кидайтесь, если хотите, — проговорил спокойно Силаев.

Секунда… и Горюнин висел на шее Силаева, давил его, целовал и обдавал невольными слезами радости умиления и восторга.

— Будет Вам… будет… довольно!.. — отбивался Силаев, но и сам не выдерживал, и душил и целовал Горюнина.

Горюнин и Силаев успокоились наконец и стали беседовать.

— Тэк-с!… Значит Вы сначала в деревню набирать сил, а потом в Пятигорск работать и долечиваться, начал Силаев.

— Я ни на иоту не отступлю от Ваших советов, доктор. —

— Только смотрите, не увлекайтесь. Начинайте работать понемногу, исподоволь. Не утомляйте себя; не то опять увидимся с Вами здесь. —

— Все, все исполню, доктор. Благодарю Вас. —

Оба замолчали.

— Пишите же оттуда хоть изредка — после некоторого молчания заговорил Силаев. — Адрес мой ведь знаете.

— Знаю. Охотно буду писать. —

— Тэк-с… Значит все… Ну, прощайте-же, Горюнин! собирайтесь. Не буду Вам мешать. Будьте здоровы! желаю Вам счастливого пути, возвращения и всего лучшего. До свидания!

— Доктор!.. — простонал Горюнин, — я с болью сердца расстаюсь с Вами и, если так неизбежно нужно расстаться, то позвольте Вас моего светоча, еще раз обнять.

Силаев и Горюнин опять заключили друг друга в объятия, прослезились и долго не могли оторваться один от другого…

Силаев стал уходить. Горюнин следил за каждым его движением. С каждым шагом уходившего у Горюнина постепенно что-то обрывалось внутри. Силаев скрылся за дверью… У Горюнина екнуло в груди, он хотел подняться и бежать, и не мог, хотел плакать, но и слез не было. Он беспомощно опустился на постель и замер… Шевелились лишь губы и чуть-чуть слышался тихий шепот: «ушел… ушел человек… а их так мало… встречусь ли я с ним… еще когда-либо…» —

Только безисходное, безнадежное горе бросает нас так беспомощно, лишает движения и слез и вызывает невольный шепот отчаяния…

Придя в себя Горюнин опять принялся за укладывание вещей. Движения его были лихорадочны, поспешны. Все летело в чемодан скомканным, ложилось грудой…

Чемодан наконец был связан, и Горюнин попрощавшись с директором лечебницы, врачами и остававшимся больными, сел на извощика и помчал на вокзал. Спустя же несколько часов заключал в объятия товарища своего по школе Середкина, служившего земским фельдшером и проживавшего в деревне Рябовке, отстоящей верстах в 30-ти от Рылова и лежащей близь самой станции железной дороги.

— Откуда?! Какими судьбами?! Приятель! точно с неба свалился! — захлебываясь от восторга, восклицал Середкин, и душил, и целовал Горюнина, свалившегося к нему действительно точно с неба.

— Погоди… после… все расскажу, дай сначала поздороваться, как следует, — не отрываясь от Середкина, возражал Горюнин.

Товарищи наконец выпустили из объятий друг друга и сели один против другого.

— Так вот, как видишь, приятель, я прибыл к тебе, — начал Горюнин.

— Лучшего выдумать не мог. Положительно осчастливил меня. Только на долго-ли? —

— Хотелось-бы с месяц пробыть у тебя, если позволишь.

— Эх, братец мой! Ты где-же это выучился такому тону: если позволишь, если позволишь, — передразнивая Горюнина, раздраженно, с особенным ударением на «позволишь» заметил Середкин. — Сам мог возиться со мною целый год, а теперь…

— Молчи, молчи! ни слова, ни слова! — замахал Горюнин руками…

— Так не вызывай на откровенность. —

— Ну, не буду, не буду, — поспешил успокоить товарища Горюнин.

— Хорошо. Перестану и я. А все таки скажи-же мне, почему ты вздумал приехать на такой короткий срок? Сказал-бы года на два, например. —

— Тогда, ведь, за мной уж был-бы должок, — заметил тонко Горюнин.

— Начинаешь опять! фу! какой ты, братец мой! —

— А ты зачем вздумал счеты сводить? —

— Ладно. Верно. И я виноват, — согласился Середкин и спросил товарища, какими в самом деле судьбами он попал к нему.

— Горюнин передал все предыдущее.

— И ты лежал четыре месяца в больнице, и я об этом ничего не знал! — с ужасом вскричал Середкин. — Негодяй же ты, негодяй после этого! Сам мог целый год панькаться…

— Молчи, молчи, — закричал Горюнин.

— Да какое там молчи! Негодяй ты и все!.. —

— Ну хорошо, — согласился Горюнин.

— Давно бы так — пробормотал Середкин и зашагал по комнате.

Середкин шагал долго, потом круто повернулся и подошел к Горюнину.

— Я понял тебя, — заговорил он, — спасибо-же тебе, товарищ, что ты приехал ко мне. Большего удовольствия доставить мне ты не мог. Я, слава Богу, обзавелся хозяйством: имею корову, лошаденку, пару свиней, огород, кусочек поля, маленький лужок и садик. Все это к твоим услугам. Бери, что хочешь; пользуйся всем, чего только душа пожелает. А пока, так как с медицинской точки зрения питание и воздух прежде всего, пойдем на балкон пить чай. —

Середкин и Горюнин вышли на балкон и расселись за столом, на котором кипел самовар и разложены были закуски.

— Вижу, приятель, ты не дурно устроился, — заметил Горюнин, обозревая позицию.

— Живем по маленьку. —

— A мне, брат, здоровье начало изменять: едва ли устроюсь как нибудь, — вздохнул Горюнин.

— Поправишься у меня. Не дам болеть. За твое здоровье! — спокойно произнес Середкин и, непоморщившись, залпом пропустил довольно таки изрядный стакан монопольки.

— Прошу, — коротко обратился он к Горюнину, поднося вновь налитый стакан.

— Спасибо, не пью: запрещено. —

— Нуль внимания. Жарь! прошу тебя. —

— Пожалуйста не уговаривай. Не стану пить. —

— Может быть, в таком случае, infusum vadicis valevianae выпьешь? —

— Тоже нет, — рассмеялся Горюнин.

— И это нет?! за мое здоровье. — еще спокойнее проговорил Середкин и шибче прежнего опрокинул стаканчик в рот.

Середкин крякнул, взял кусочек колбасы, отправил ее в рот и посмотрел на Горюнина. Тот сидел, как говорится, сложа руки.

— Э, приятель! что же ты бездействуешь?! — воскликнул, чавкая Середкин.

— Пожалуйста, пей, кушай, на меня не оглядывайся. Я люблю есть только за себя. —

И Середкин доказал это тотчас на опыте, принявшись за сыр, масло, ветчину.

И одолжил-же ты меня, приятель, своим приездом, — чавкая ртом громче прежнего, заговорил Середкин. — Ведь, экая прелесть! Есть с кем и душу отвести. А то сидишь бывало, как сфинкс.

Да, хорошо вдвоем, особенно с приятелем, — подтвердил Горюнин.

— Зачем же остановка? Просись-ка ты на службу в соседний участок, и будем почаще видаться. —

— Это было-бы недурно. Но об этом поговорим после. Пока мне нужно побывать на Кавказе и закончить лечение.

— И это недурно. За твое и мое здоровье! Больше ни одной! — добавил Середкин, ставя опорожненный стаканчик на место и принимаясь опять за еду.

Середкин ел с волчьим аппетитом. Горюнин глядя на него, пришел к безусловному заключению, что на приятеля действительно нечего «оглядываться» и что ему именно и остается только самому заботиться о себе. Он и принялся за еду, но с соблюдением предписанных Силаевым правил, — маленькими кусочками.

Чай был выпит. Закуски съедены…

Середкин взглянул на часы.

— Батюшка 12 часов! A мне в шесть нужно ехать?.. — вскричал он.

— Куда так рано? — спросил; Горюнин.

— На службу. Я, брать, аккуратен. Дома люблю побаловаться, а по службе строг. В шесть часов я уже в участке и действую. —

— Всегда?!—

— Каждый день, не исключая праздников, не взирая на дождь, бурю, заносы.

Горюнин с удовольствием смотрел на это дышавшее жизнью, силой, энергией лицо.

— В таком случае я не мешаю тебе. Иди спать. — проговорил он.

— Нет. Шалишь. Я сначала тебя уложу, а потом и сам прилягу. Впрочем, не хочешь-ль улечься вместе. Пол чистый, я велю принесть соломы, постлать на полу, и мы так и заснем вместе. —

— Великолепно!..

Середкин отдал нужные распоряжения прислуживавшему ему человеку и, спустя немного, приятели, лежа один возле другого, засыпали.

«Вот что значить истинная дружба», размышлял Горюнин, удобно и сладко засыпая.

— Хорошо, если имеешь возможность отблагодарить за сделанное добро… или… как там говорят?… э… э… черт бы их побрал этих ученых людей!.. Да! долг платежом красен, — разрешил Середкин и захрапел.

Горюнин проснулся на другой день часов в девять утра. Середкина возле него уже не было. Горюнин встал, оделся, умылся и вышел на балкон. На него пахнуло свежестью апрельского утра. Горюнин вздохнул во всю грудь и почувствовал себя особенно бодро. Ему захотелось еще большего простора. Он сошел с балкона и очутился в маленьком цветнике, среди простеньких, но хозяйственно убранных клумбочек. На всем лежал отпечаток заботливой руки.

— Когда он успевает все это делать? — подумал Горюнин и вспомнил румяное, полное, открытое, смелое, симпатичное, хотя простоватое, лицо Середкина. Горюнин невольно сравнил это лицо с своим лицом, которое отражалось в зеркале таким бледным, с лицами профессора, директора лечебницы и тех больных, которых он оставил в лечебнице: сравнение не выдерживало критики.

— Природа все! — заключил Горюнин и, обойдя вокруг цветника, отправился пить чай. Напившись чаю, Горюнин спросил у прислужившего человека, в какой стороне находится ближайший лес, и пошел гулять по указанному направлению…

Горюнин вошел в лес, разостлал пальто, прилег и попробовал было приняться за чтение. Это ему не удалось. Таинственно тихий шелест листьев, похожий на неведомый говор, отдаленное постукивание дятла, по скрипывание надтреснутого дерева, похожее на протяжный бесформенный стон, неопределенный, свежий запах земли — все это отвлекало от сосредоточенности к располагало к свободной мысли.

Горюнин закрыл книгу и незаметно для самого себя унесся воспоминаниями в прошлое. Пред ним предстало то время, когда он бессильный, больной, одинокий лежал в постели и стонал, стонал от адской, лежащей вне описания и понятий боли. Горюнин унесся воспоминаниями, еще дальше, когда он что то такое изучал в школе, где говорилось, что есть боль, страдание, когда ему показывали больного и говорили, что больной этот страдает.

Горюнин сопоставил эти два обстоятельства и что-то неприятное зашевелилось у него внутри. Он смутно понял, что раньше, выучив даже наизусть эту описывающую страдания книгу и ознакомившись с целой массой больных, он не знал, что такое, в сущности, страдание и узнал это только теперь, когда испытал страдание сам.

Горюнин поразмыслил об этом и похолодел. Он, действительно, не знал до сих пор, что такое страдание и не задумывался даже об этом. Он, следовательно, стоял у постели больного и помогал ему, как оказывается только за деньги, которые ему платили, т. е. совершенно также, как помогал-бы лакей, повар, рабочий, дворник. Он стоял возле больного и не понимал главной сути — его страдания. Он помогал, следовательно, механически, бессознательно. Он работал, как машина. В его работе не было одухотворяющая начала, души, потому, что не было ясного представления о страдании, определенного к нему сознания.

Горюнина охватил жар стыда, раскаяния…

— Но что-же такое страдание? — попытался разрешить Горюнин.

— Страдание… страдание… — размышлял Горюнин, — страдание… это… что-то такое необъяснимое, т. е., — поправился он — мысленно, — страдание приковывает человека к постели, делает его недвижимым, изменившимся в лице, отрывает его от жизни, заставляет стонать, извиваться на постели, кричать, плакать, проклинать себя и весь мир… Но все-ли этим сказано?

Горюнин постарался припомнить, как можно яснее, то время, когда он сам страдал, восстановить в памяти то состояние страдания, которое он перенес, и сравнить это состояние с своим определением. Получилось что-то туманное, бледное, ничего не выясняющее.

— Нет! нет! это далеко не то… решил Горюнин.

— Но что-же такое страдание? — настаивал он и напрягал все усилия к тому, чтобы, как можно нагляднее, представить себе состояние прежнего страдания. Это оказалось невозможным; Горюнин никоим образом не мог восстановить во всей силе того ужасного состояния, которое он испытывал во время болезни. Для Горюнина стало ясным, что страдание это что-то такое, что испытывается самым больным во время страдания, а потом ни объясняется, ни предоставляется.

— Следовательно, не болевшие в сущности о нем ничего не знают, а болевшие и выздоровевшие, возможно, забывают его?!. — заключил Горюнин.

— Да! — прошептал ему внутренний голос.

— Но ведь это ужасно! — размыслил он.

— Страдание так невыносимо тяжело, так беспомощно-слабо, от него веет чем-то неземным, адским, и о нем никто ничего не знает! — ужасался Горюнин.

— Никто или очень не многие, — прошептал тот-же голос.

— Но ведь это ужасно! — повторил Горюнин. — Страдание ад! Пред ним все шапки долой! Это должны знать все… Да, все… Пусть знают все… Страдание — ад! Перед ним все шапки долой! долой! — вскричал дошедший до экстаза Горюнин.

— Все! Ад! шапки! долой! — подхватывало эхо и неслось протяжно, гулко во век стороны сумрачного леса, теряясь и замирая в темной дали…

Горюнин отвык уже в городе от этого мощного звука лесов и теперь вздрогнул, прервал нить размышлений. Горюнин поднялся с земли, взял пальто, книгу и направился домой.

Что то недосказанное, незаконченное как будто копошилося в нем. Он стал разбираться в себе, вспоминать то одно, то другое, переходить от мысли к мысли и вернулся к прежним размышлениям.

— Да, страдание — ад, — подумал Горюнин. — Я не задумывался об этом раньше. Но и другие едва-ли об этом думают. А больных много. Болен почти весь мир. Как же больным помогают в таком случае? бессознательно, машинально?

Горюнин припомнил то время, когда он работал в больнице. Он работал больше других и старательнее других. Но он не знал, что такое, в сущности, страдание и работал, следовательно, бессознательно.

— Как-же работали те, которые работали меньше и не так старательно, как я? — невольно задал себе вопрос Горюнин.

В разрешении выходило, что они работали еще менее сознательно.

— Как же, наконец, работали и работают те, которые не понимая страданий, идут к больному, берут у него последний грош и издеваются еще над ним?, — последовал неизбежный в цепи рассуждений вопрос, и Горюнин вспомнил одного, еще нестарого, очень красивого, в pinenez, брюнета, доктора, из евреев, разъезжающего всегда очень быстро, водящего за нос, обирающего и изящного, грациозно отправляющего adpafres графов и князей и другого, очень худого, довольно высокого, пожилого, на вид степенного, а в сущности жуликоватого, доктора, не то поляка, не то русского, прехладнокровнейшим образом забирающего у больного последний грош.

Горюнин даже ужаснулся. Получалось что то невероятное. Получалось, что такие люди работают совершенно бессознательно, т. е., совершенно также, как работает вол, лошадь, корова, осел, которые работают, работают, кончают работу и затем оглядываются на хозяина, чтобы он дал им корму, не спрашивая его, о том, в состоянии-ли он это сделать?

— Да, да! такие люди… лошади… коровы… ослы… животные! — обобщил мысленно Горюнин и зашагал быстрее.

— Я тоже был животное, — размышлял он далее.

— Я работал старательнее и больше других, но я работал бессознательно. И я был животное. А теперь… теперь я могу работать сознательно… Да, я буду работать сознательно… И я буду… человеком… я постараюсь быть человеком. —

Горюнин от такого сознания возвысился в собственных глазах и повеселел. Он приосанился, топнул ногой, гордо посмотрел вперед и зашагал вдвое энергичнее.

— Да, я буду работать сознательно и буду человеком, — даже повторил он  — Я не только буду сам работать, но и буду пробуждать это сознание в других, — пошел Горюнин в своих рассуждениях дальше.

— А если тебя не будут слушать? — спросил его какой-то внутренний голос.

— Даже, если меня не будут слушать — ответил Горюнин стойко.

— И если ты останешься один? — спросил тот-же голос.

— Даже, если я останусь один. Даже и тогда, если я буду один, один, один! — вскричал уже на последок Горюнин.

— Не безпокойся! один не будешь обедать. Я примчал с другого конца участка, чтобы составить тебе компанию.

Горюнин вздрогнул, оглянулся. Перед ним стоял красный, как сваренный рак, улыбающийся Середкин, разыскавший Горюнина, по указании сторожа, и вернувший его к действительности.

— И охота тебе задумываться так до забвения? — взяв Горюнина под руку, заговорил Середкин.

— Не возможно-же не думать! —

— Очень возможно; нуль внимания, фунт презрения ко всему окружающему и баста! — категорически разъяснил Середкин.

— Положительно просто, — улыбнулся Горюнин.

— Проще и быть не может! — подтвердил и Середкин.

— Посмотри, ведь, на себя: ты додумался уже до того что совершенно стал походить на тот скелет, который нам показывали в школе. По моему, тебе и следует, вместо Кавказа, отправиться прямым сообщением в фельдшерскую школу и стать на место того скелета. Кстати, он уже износился и твое прибытие будет очень своевременным. Тебе даже обрадуются, а для тебя это прямое назначение, — добродушно выговорил Середкин и прижался к Горюнину.

Хорошее настроение Середкина передалось и Горюнину: он повеселел и стал разговаривать. Разговор зашел о деревне. Середкин восторгался деревенской жизнью и расхваливал ее даже с излишком и не умолкая. Горюнину оставалось лишь слушать, что он и делал…

Товарищи пришли домой, расселись на том же балконе, на котором пили чай, и принялись за обед.

— Ты болел когда-нибудь, Середкин? — спросил вдруг товарища Горюнин:

— Что тебе вздумалось аппетит мне портить? — с трудом проглатывая громаднейший кусок мяса, прошамкал Середкин.

— Я спрашиваю тебя вполне серьезно, — заметил Горюнин.

— В таком случае… Нет, слава Богу, не болел… Впрочем, раз как-то, — не знаю, объелся я что-ли — вставил Середкин, — и у меня заныло в животе. Я проглотил стаканчик перцовки, оно и успокоилось. —

— И больше не болел никогда?

— Нет, еще как то раз у меня заломило в плече. Я растер перцовкой и тоже прошло. —

— Следовательно, и «extenior» и «inferior»… —

— Рекомендую тебе: лучше всего! —

— Покорно благодарю. —

Товарищи заработали ложками, ножами и вилками: Горюнин, казалось, что-то обдумывал.

— А не можешь-ли ты вспомнить того состояния, когда у тебя ныло в животе и ломило в плече, — спросил опять товарища Горюнин.

— И не желаю даже! Не совсем-то приятная штука для того, чтобы вспоминать, — спокойно ответил Середкин.

— А ты попробуй в самом деле. —

— Для тебя разве? Изволь! тогда у меня… тогда.. в животе как то неприятно ныло, ныло… а в плече так и крутило, так и крутило…

— И больше ничего. — Кажется, ничего. —

— Мало. Но ты вспоминаешь все таки вполне ясно ту боль, нытье, ломоту, которые у тебя были? —

Середкин стал напрягать мысль. Слышно было, как он чередовал: «ныло», «ломило», «ломило», «ныло», и в конце концов сознался, что действительно не может представить себе этого состояния в таком виде как он испытывал тогда, когда болел.

— Следовательно, заметь, дорогой товарищ. — приближался к цели Горюнин, — что ты не можешь ни передать, ни представить себе даже того состояния, той боли, того страдания, которое ты сам перенес. —

— Да. Так что же? —

— А вот что. Следовательно, ты не можешь понять, представить себе, и того страдания, которое испытывает больной, обращающейся к тебе за помощью.

— Как-же нет?! Ведь он говорить, что у него болит. Наконец-же, я и сам вижу, что он лежит в постели и, следовательно, болен. —

— Это далеко не все, Середкин. Возьмем, к примеру, тифозного. Что он тебе может сказать и что ты увидишь? —

— Что я увижу? Вот что: глаза уставлены в потолок, — начал пересчитывать Середкин, — весь в жару, температура повышена, пульс учащенный, говорит с трудом, околесицу плетет такую, что и не слушал-бы, на губах засохло, на ногах не держится, лежит в постели. — Мало тебе разве, что-ли? —

— Достаточно улыбнулся Горюнин. — Но ты то представляешь себе, по этим, положим, данным, все таки, как этот человек страдает, что он испытывает тогда, в этой постели? —

Середкин подумал, подумал и сконфуженно сознался, что действительно самого-то страдания и не может себе представить.

— Так знай-же, дорогой товарищ, — заговорил каким то особенным, проникающим в душу, тоном Горюнин, — то самое страдание, которого ты не можешь представить себе и которое вообще ни представляется, ни объясняется и даже забывается потом, когда оно проходит, в сущности, ужасно: Нет в мире ничего страшнее, тяжелее страдания, выпадающего иногда на долю человека. Страдание — величайшее несчастие, какое только может постигнуть человека. Страдание положительно ад. В страдании нужно помогать человеку всеми силами… —

Середкин перестал есть и испуганно слушал Горюнина.

— Как ты говоришь? Где ты это вычитал? —

— Я не вычитал. Я сам перенес страдание, Середкин. Оно страшно, не высказано страшно! Оно обездоливает, ломает всего человека, выворачивает всю душу. Оно наставляет проклинать день своего рождения. Оно лишает единственного счастья, драгоценнейшего дара — здоровья. Помогай больному, Середкин, помогай всеми силами. —

— Я буду выезжать в участок в 5 ч. утра и не буду приезжать домой даже на обед. Черт с ним и с обедом, коли так! — покорно выругался Середкин.

Горюнин остался доволен и таким результатом. Он понял, что полного сознания к больному в товарище пробудить ему не удастся. Но покорная готовность последнего работать с утра до ночи произвела на Горюнина крайне отрадное впечатление. Он успокоился, рассудив, что на первый раз и этого достаточно. —

— В таком случае мы с тобой будем видаться только по вечерам, — заметил Середкин с сожалением — Ты совершенно соскучишься. —

— Не беспокойся. Я буду читать, гулять, убирать твой цветник и, вероятно, не соскучусь. —

— Все это не дело, а без дела скучно, — забормотал про себя Середкин.

— Не хочешь-ли я дам тебе не трудное занятие? — обратился он к Горюнину.

— С большим удовольствием примусь за него, — готовно отвечал Горюнин.

— Видишь-ли… Я, ведь, буду целый день в участке, — заговорил Середкин. — Ко мне же сюда приходят иногда амбулаторные больные. Ты и принимай их и помогай им, елико возможно. Кстати, ты, кажется, даже больше меня смыслишь в медицине. Таким образом я буду действовать там, а ты здесь, и у нас закипит такая работа что небу жарко станет! —

Горюнин готов был кинуться Середкину на шею. Простая рассудительность последнего, безоответное желание работать и честное отношение к делу положительно очаровывало Горюнина. Он охотно согласился принять на себя прием амбулаторных больных.

— В таком случае нам нужно условиться, как мы это все выполним. — начал Середкин и тут-же сам и разрешил этот вопрос. — Я следовательно, в 5 часов утра буду выезжать в участок и возвращаться с закатом солнца. Обедать буду где нибудь в участке. Ты же тем временем будешь принимать амбулаторных, гулять, читать, работать в цветнике. Вечером же мы будем сходиться пить вместе чай и беседовать. Экая прелесть будет, черт возьми! Давай руку! — весело вскричал Середкин и протянул Горюнину руку.

Товарищи крепко пожали друг другу руки, кончили обед и разошлись…

И потекла у них работа! Земля и небо радовались, глядя на этих двух труженников, сошедшихся на одном пути «незаметных героев», разных по понятиям, но одинаково сознательных к тому высшему, неопределяемому никакими законами, нравственному долгу человека, который отличает человека от животного.

Товарищи целый день работали, а по вечерам сходились и беседовали. При таком течении жизни месяц прошел, как сон.

— Я должен завтра уезжать, — сказал однажды, во время вечернего чая Горюнин.

— Ты сума сошел?! — вскричал Середкин, побледнев, вероятно, первый раз в жизни, и, бросив чай, зашагал по комнате.

Привстал и Горюнин.

— Это-же неизбежно, — начал он. — Курорт в Пятигорске уже открыт, и я должен туда ехать. —

— Да, обо мне-то ты подумал? — почти со слезами спросил Середкин.

— Конечно подумал. Ты будешь выезжать в 5 часов утра в участок и возвращаться домой к обеду, затем будешь обедать, принимать амбулаторных, пить чай и ложиться спать.

— Отлично продекламировал. Как по нотам, — рассеянно заметил Середкин и зашагал по комнате еще быстрее.

— В Пятигорск… в Пятигорск… — бормотал он на ходу вслух. — А как же ты думаешь там устроиться? — спросить Середкин, остановившись против приятеля.

— Право, я особенно не задумывался об этом. Как Бог поможет. Во всяком случае, я думаю поступить таким образом: как только приеду в Пятигорск, отправлюсь тотчас к профессору Фимозову, он знает, что я болел, наблюдал за ходом моей болезни и сам посоветовал мне ехать в Пятигорск, следовательно, я зайду к нему, сообщу, что я приехал, и попрошу его заняться моим лечением и в дальнейшем. —

— Все это хорошо. А как-же на счет финансовых обстоятельств? —

— На дорогу хватит и еще останется несколько рублей. Потом-же, я думаю обратиться к тому-же Фимозову и просить его рекомендовать меня кому либо из больных, которые будут нуждаться в фельдшере. Я передам профессору прямо, откровенно, что я, перестрадав, понял теперь, что значит страдание, что я могу отнестись к больному сознательно, с полным вниманием, с душой и таким образом вполне оправдать доверие профессора. Я думаю, что, при таких обстоятельствах, он не откажет рекомендовать меня кому-либо, и я буду иметь возможность просуществовать в Пятигорске, быть полезным больным и полечиться. Впрочем… — и Горюнин замолчал.

— Профессор… профессор .. — бормотал опять Середкин, — эти профессора любят рекомендовать удовлетворяющих их «nerwis verum» хорошеньких, хотя и ничего не смыслящих в больных, фельдшериц, и массажисток, а не нашего брата…

— Что за человек этот твой профессор? — обратился он к Горюнину.

— Человек!.. Но нельзя сказать, чтобы очень хороший, — добавил Горюнин, вспомнив отношения Фимозова к нему и Режищеву.

— Так ты на него не расчитывай! —

— Я и не расчитываю. Я расчитываю только на себя.

— Это тоже не резон. Один в поле не воин.

— Что-же прикажете делать?! — вздохнул Горюнин.

— Вот что, дорогой товарище Ты прости меня, не обижайся! Призайми ты у меня денег. Все равно они у меня без толку валяются. Возьми, право, возьми! Тогда и поезжай. И я буду спокойнее.

Горюнин захлебывался от внутренняя волнения! Он бросился к Середкину и заключил его в объятия.

— Я не могу высказать, как я тебе благодарен, — заговорил он потом. — Я никогда не забуду этой минуты. Только, право, мне деньги теперь не нужны. Потом-же… потом я как нибудь устроюсь, — весело закончил Горюнин.

— Не хочешь теперь — Бог с тобой! Но дай-же честное товарищеское слово, что если только у тебя окажется потребность в деньгах в Пятигорске, ты тотчас дашь мне знать об этом по телеграфу.

— Это другое дело. За это позволь тебя еще раз расцеловать.

Товарищи опять обнялись и разошлись…

Середкин шагал, шагал и случайно взглянул на стол.

— Чай-то мы и забыли, — заметил он. — Остыл совсем. Садись, Горюнин.

Товарищи сели и углубились в стаканы. Попытались было говорить, но разговор не клеился. Оба были под тяжелым сознанием скорой разлуки. Товарищи замолчали, и так они молча выпили чай, молча встали из за стола и молча легли спать на той-же соломе, разостланной на том-же полу…

Горюнин ночью проснулся. Он ощутил на себе что-то теплое, тяжелое, сжимающее. Горюнин ощупал: это была рука товарища. Верный товарищ сквозь сон обнимал и сжимал его и, как будто, старался не отпустить его от себя и удержать от той неведомой, «темный» доли…

Знает-ли мир, погрязший в эгоизме, разврате, лжи, в звоне презренного металла, «гнусавый и зловонный», что такое рука товарища, обнимающая во сне и сжимающая другое такое-же отзывчивое тело? Знает-ли этот мир, угрюмый и холодный, погруженный в себя или витающий в облаках, что рождается под этим объятием, доступным каждому и в сущности ничтожный?.. Увы!..

Горюнин испытал какое-то ощущение. Но нет тех слов, нет тех красок, которые могли-бы передать это мощное, бросающее в трепет, истому, возрождающее к любви, добру и вызывающее привязанность к жизни и людям чувство!..

Горюнинь прижался к товарищу крепко, крепко, взял его руку в свою, стиснул и забился в какой-то сладкой, дремотной истоме.

Горюнин проснулся довольно поздно. Товарища возле него уже не было. В соседней комнате слышались какая-то возня и шепот. Горюнин нечаянно кашлянул. В ту-же минуту в дверях показалась озабоченная и как бы встревоженная чем-то физиономия Середкина.

— Доброго утра, Середкин! — пожелал Горюнин.

— Здравствуй! — угрюмо ответил тот.

— Что с тобой?

— Ты окончательно порешил уезжать сегодня? — вместо ответа, спросил Середкин.

— Непременно.

Лицо Середкина сделалась еще озабоченнее, угрюмее.

— В таком случае тебе нужно вставать. Скоро придет поезд. Я не поехал в участок. Вставай! Я пойду по хозяйству, — растерянно как-то, с дрожью в голосе, проговорил Середкин и вышел.

Через 20-30 минут Горюнин был уже одет, умыт, сидел за чайным столом и сообщал Середкину, что он уже и вещи свои «сгромоздил» в чемодан.

— А я тебе провизии на дорогу заготовил, — угрюмо сообщил Середкин, показывая на тщательно звязанный узелок.

Горюнин изумленно пожал плечами. Заботливость товарища была даже слишком велика.

— Да, что ты заботишься обо мне? Разве я тебе жена, что ли?

— Гм… жена! такие то теперь жены, чтоб заботиться о них! Какое там жена!.. Твое здоровье! — и Середкин, махнув рукою, непостижимо быстро опрокинул в рот стаканчик водки.

— Вот тут ходит ко мне такая жена… Разве за ее еще здоровье?.. — вопросительно, комично, вдумчиво приостановил вдруг свою речь Середкин и потянулся за стаканом и водкой.

— Оставь ты водку, Середкин. Поговорим лучше на прощанье, — заговорил Горюнин употребляя все усилия к тому, чтоб не рассмеяться.

— Без трех и говорить не стану.

— Тогда и выпей их сразу, чтобы быть потом свободным.

— Это, пожалуй возможно, — И Середкин степенно, одна за другой, пропустить в рот три рюмки.

— Ты выпил четыре: одна лишняя, Середкин, — заметил Горюнин, не отрывавший глаз от товарища.

— В экстренных случаях не мешает, — хладнокровно отозвался Середкин и принялся за закуску, но ел, не побыкновению, вяло.

Горюнин почти не прикасался к еде и все глядел на товарища. Вдали вдруг послышался резкий, протяжный свист паровоза. У обоих товарищей что то дрогнуло внутри. Оба они в одно и то-же время, выпустили из рук ножи, вилки оба подумали: «пора» и оба как будто теперь только со всей ясностью поняли неизбежности расставания…

Товарищи посмотрели друг на друга и словно застыли…

— Эх! и не приезжали-бы лучше! — почти простонал Середкин махнув рукою и отворачиваясь от товарища, желая скрыть непрошенные слезы.

— Пора! — только и мог выговорить Горюнин.

Товарищи шли на вокзал. Середкин тащил чемодан, Горюнин кулек с провизией.

— Этого болвана только за смертью и посылать! — добродушно ругался Середкин.

— Куда-же ты его услал?

— Сейчас придет… А вот он… Петро! Петро! — закричал Середкин, увидя приближающегося сторожа.

Товарищи поставили на землю чемодан и кулек и ждали Петра.

Петр подошел.

— Взял? — спросил его коротко Середкин.

— Давай-же мне его сюда, а сам бери наш багаж.

Петр ткнул что-то в руку Середкина, взял чемодан и кулек под мышку, как перышко, и компания двинулась.

Впереди показалось здание вокзала и в тоже время раздался протяжный звонок и закончился двумя раздельными, отчетливыми ударами.

— Второй звонок. Жарь, Петро, прямо в вагон, а мы за тобою, — заторопил Середкин.

Компания прибавила шагу и вошла в вокзал. Горюнин хотел было кинуться к кассе, но чья-то рука остановила его.

— Некогда! опоздаешь! садись в вагон! Я принесу, — торопил его Середкин и тащил к выходу.

Горюнин не успел сказать и слова, как очутился на платформе, затем в вагоне. Все это время его торопили, поощряли, тащили, толкали… Раздался третий звонок…

— Вот твои вещи. На тебе билет и будь здоров, дружище! — лихорадочно, поспешно заговорил Середкин и стал совать в руку Горюнина билет.

Горюнин отдернул руку и укоризненно посмотрел на Середкина.

— Не сердись, Горюнин! Не заставляй вспоминать старину. Билет-то уже взять, назад его не возьмут. Наконец-же после сосчитаемся. Бери, поезд трогается.

Горюнину пришлось взять билет. Поезд начал трогаться…

— Теперь прощай! будь здоров! Пиши!

— Прощай, товарищ, — вскричал почти Горюнин и бросился к Середкину.

Товарищи крепко поцеловались, пожали друг другу руки и Середкин исчез из вагона.

Горюнин выглянул в окно. Середкин стоял уже далеко без шапки и глядел на тот вагон, из которого только что вышел и в окне которого показался Горюнин.

— Прощай!.. прощай! Будь здоров дружище! — еще раз крикнул Горюнин и напряг слух, чтобы услышать ответное пожелание, но услышал уже стук колес и пыхтенье паровоза…

— Из Пятигорска прямо ко мне! ко мне! — кричал меж тем Середкин, размахивая рукою, вооруженною фуражкой.

Ровно через два дня Горюнин был уже в Пятигорске и остановился в одной из гостинниц. Горюнин тотчас спросил у Швейцара гостинницы, где живет профессор Фимозов и когда принимает. Оказалось, что профессор жил вблизи гостиницы и принимает от 9 до 12 часов утра. Горюнин посмотреть на часы и убедился, что он в тот-же день может попасть к профессору на прием. Не теряя поэтому, времени, Горюнин тотчас переоделся и, спустя немного, сидел в приемной Фимозова и ждал своей очереди…

Горюнин входил наконец в кабинет Фимозова и почти столкнулся в дверях с самым профессором. Горюнин почтительно раскланялся.

— Э .. что-то знакомое… я вас где-то видел, — начал сладеньким голосом профессор.

— В лечебнице Талонова. Я — Горюнин, — подсказал Горюнин.

— А! Горюнин! Помню, помню. Давно приехали? Как поживаете? — и профессор подал Горюнину руку.

Горюнина обрадовала такая любезность. Он взял руку профессора, пожал ее, поблагодарил Фимозова за внимание и сообщил, что приехал только сегодня.

— И сейчас ко мне? Хорошо. Это своего рода аккуратность. Хотите полечиться?

— Да, хотел-бы просить вас, г. профессор, заняться моим здоровьем, тем более, что вы и в лечебнице наблюдали за моей болезнью.

— Отчего-же? Не будем-же терять времени. Прошу вас раздеться. —

Горюнин разделся и сел на указанный профессором стул. Профессор взял стетоскоп и утвердился на другом стуле. Начался осмотр. Горюнин вдыхал, выдыхал, задерживал дыхание и опять дышал; кашлял, переставал кашлять, подставлял профессору то один бок, то другой, то грудь, то спину. Профессор слушал внимательно, глубокомысленно, сосредоточенно. Затем трубка была отложена в сторону и взят молоточек и роговая пластинка, профессор принялся выстукивать Горюнина, и последний опять заворочался, как цыпленок на вертеле, и все более и более изумлялся, что сделалось с профессором и откуда у него явилось такое сердолюбие? — Коли так, — подумал Горюнин, — так я уже за одно выпалю и другое и сейчас-же попрошу его рекомендовать меня больным.

Осмотр быль кончен. Но внимание профессора не ограничилось и этим. Профессор принялся разспрашивать больного и задавал ему целый ряд вопросов.

Горюнин окончательно решил сейчас-же просить профессора рекомендовать его больным…

— Я нахожу вас вполне молодцом, — произнес наконец Фимозов.

— Очень рад, если так, — сообщил Горюнин.

Профессор встал, сел за письменный столь и начал писать. Горюнин стал одеваться.

Простите? Профессор, — начал он, одевшись, но я вынужден обременить Вас еще одной просьбой.

Я слушаю Вас, — уронил профессор и стал смотреть на Горюнина.

— Вам известно, г. профессор, — начал Горюнин глядя в свою очередь на профессора, — что я болел так долго и прибыл сюда по Вашему совету. Я-же фельдшер и получал всю жизнь не более 25—30 руб. в месяц. Такого жалованья едва хватало на самые необходимые нужды. Я следовательно, запасных средств не могу иметь. Я прибыл в Пятигорск и хотел-бы здесь и работать и доканчивать лечение. Повторяю: я фельдшер. Сюда-же съезжается много больных и многие из них, вероятно, нуждаются в фельдшерских услугах. Я, как испытавший сам, что такое страдание… — и Горюнин перестал говорить…

Горюнин, во время своей речи, в упор смотрел на профессора и заметил, что, по мере того, как он говорил, лицо профессора изменилось в выражении. Сначала глаза его расширились и на лице выразилось изумление. Изумление сменилось не то досадой, не то сконфуженностью. Последовала пошлая, хитрая, оскабленная улыбка, свидетельствовавшая о безусловном уяснении профессором чего-то и лицо его застыло, сделалось холодным, глаза оловянными. Горюнин и перестал говорить…

— Вы, следовательно, хотели-бы, чтобы я Вас рекомендовал кому-ли из больных! — адски равнодушным, с оттенком сконфуженности, тоном спросил профессор, заметив молчание Горюнина.

— Да. Я просил-бы Вас, г-н профессор.

Настала опять минута молчания. Профессор тер лоб и как будто что-то соображал.

— А я думал, Вы собрали немножко деньжонок и приехали сюда, — не отнимая руку от лба, потирая его еще сильнее и как будто укоряя себя за не прозорливость и непредвиденность, как-то глупо с откровенничал наконец в слух профессор.

Горюнина пронизал положительно тон. Он вытянулся и пристально посмотрел на Фимозова. Лунообразное лицо последнего, с едва заметными следами оспы, показалась Горюнину каким-то жалким, пошлым, обрюзглым, лишенным мысли животным.

— Вот уж, поистине несомненный высший животный организм, — подумал Горюнин и ему показалось, что висевший на груди у профессора университетский значок начинает прыгать и меняться в красках. У самого Горюнина что то закопошилось внутри, стало расходится по всему телу, объяло всего. Он вспыхнул и твердо, решительно подошел к столу. Профессор вскочил со стула и растерянно тупо уставился на Горюнина.

— Не беспокойтесь, г-н профессор, — успокоил его твердым голосом Горюнин, напирая на слово «профессор».

— Я не из очень вспыльчивых. Я только хотел чтоб вы яснее слышали и, поэтому, подошел ближе. Я хотел сказать Вам, г-н профессор, что, если не  ошибаюсь, Вы думали, что я, — фельдшер, получавший всю жизнь не более 30 руб. в месяц, помогавший из этого скудного жалования семье и друзьям, потерявший здоровье от непосильного труда и провалявшийся пол года в больнице, — собрал деньжонок и привез их Вам, профессору, получающему тысячи и выхолившему это отвратительное лицо и это уродливое брюшко? вы думали это? Профессор?

— И Вы не ошиблись, г-н профессор. Я их привез вам. Вот они! — возмущенно закончил Горюнин и вынув из бокового кармана жилета какие-то две монеты, бросил их на стол и, шатаясь на ногах, вышел из кабинета.

В кабинет вошел тотчас бывший на очереди больной, и Горюнин услышал за собой спокойное слащаво-приниженное приветствование больного профессором точь в точь такое-же, каким пол часа тому назад он приветствовал Горюнина.

— Свинья свиньей и подохнет, — подумал, сгоряча, Горюнин, но, затем, остынув, степенно рассудил: «люди не хотят и не умеют работать сами и другим не дают» …

Рассказы и стихи. Одесса: Типография Гальперина и Швейцера, 1903

Добавлено: 04-10-2016

Оставить отзыв

Ваш адрес email не будет опубликован. Обязательные поля помечены *

*