Улетин—Елена

I.

«Улетин—Елена, Улетин—Елена! Где ты, жива ли, или увяла ты, как лучшие цветы моей души? Лестница, которая вела меня на небо, опрокинулась, и вот теперь зову я тебя, Улетин—Елена, мечта и солнце моей юности».

Так говорил я, так я восклицаю, проснувшись во втором этаже большого дома над рекой, темно-синей Сысолой. «Только в двух верстах ведь живет она, там где-нибудь в этих избушках, которые двумя рядами тянутся вниз по течению реки, под одной из тесовых крыш где-нибудь живет она, укрыла свою красу, и мир не знает о ней, и она не ведает обо мне. Скорей пойду с палкою в руке и посмотрю своими глазами, пока они не померкли, на то, как живет Елена. Помню хорошо черты ее лица. Когда я гостил у Ирины в Тентюкове на горе, она пришла туда. Одета была в коленкоровую рубашку, белую, как свет, и в синий шелковый сарафан со складками, как волны синей реки, вздымаемые любящим ее ветром. Светло-русая коса пышностью своей удивила меня, лучистые серые глаза ранили сердце каждого, в том числе и мое. А лицо? Белизна и румянец, прозрачность и движение в чертах его, юностью светлой и блеском жизни оно было озарено. Потом несколько раз сидели мы с ней на вечеринках и посиделках, и какой-то радостью неземной веяло от нее, и невидимые лучи исходили, лучи неги и любви».

II.

Иду в Тентюково поспешным шагом, бегу, поднимаюсь на гору, туда, где была двускатная с крыльцом избушка Ирины. Где же она, эта изба. Озими зеленые цвели теперь на том месте, где был дом гостеприимной, хлебосольной хозяйки Ирины. Спрашиваю соседей, где ее изба. «Снесли, говорят, ее давно, уже лет двадцать тому назад. Ирина и ее муж, пьяница Максим, известный сибиряк, давно уже спят в земле».

— А где же дом Улетин Елены?

— Какой Елены? Мы ее не знаем, такой никогда не бывало.

— Как не бывало, вот тут была изба, там была другая, я же помню хорошо, это было в мое детство.

Подходят ко мне мужики и бабы.

— Кого спрашивает? — любопытствует сосед Матвей.

— Какую-то Елену ищет.

— Каку Елену? Здесь нет никакой, видно в другое место попал, не угадал.

Все переглядываются и смотрят на меня испуганными глазами, как на полуумного, которому вздумалось искать несуществующую Елену.

К толпе подходит старуха.

— Чего ищете? — спрашивает она меня.

— Да вот здесь был дом Ирины, а там дом Улетин—Елены, не знаешь ли, бабушка, где она теперь?

— Знаю. Она вышла замуж на нижний конец, этому лет сорок будет. Беги туда, там найдешь.

— Нет не сорок лет тому, а должно быть меньше, мне самому-то сорок, и ей около того же.

—  Она замужем, говорю тебе, — твердит бабушка, — дочь ее вышла в Парчег, а сын в Сибири, только зовут ее, кажись, не Еленой, а Марьей, да, да, Марьей…

— Нет, не Марья, а Анна, она здесь жила, возражает другая, тоже пожилая женщина, она вышла замуж за кузнеца Егора в село Вильгорт, вон куда, туда иди, и там спроси.

— Да что вы?! Нет же, говорю вам, Еленой она прозывалась, была еще красавица.

— Давно ли ты видел ее? — спрашивает меня Матвей.

— Лет тридцать, около того…

Мужики и бабы опять переглядываются. «Поздно спохватился», говорит одна баба, бойкая с острым носом. «Вон когда вспомнил Елену, може, ее и в живых нет, или не бывало вовсе никогда». «Всякие-то чудеса бывают, говорит третья, «ищет сам не знает кого, через сто лет».

III.

Наконец, пытки мои кончились. Одна подошедшая средних лет женщина сказала: «да, что вы, дуры, путаете его. Вон крыльцо-то и окна, там жила Улетин—Елена, верно это».

— Очень красива была.

— Не знаю, красива ли, да должно, что красива, коли до брака еще сошлася, пленившись высокими каблуками добра-молодца…

Она же сирота была, вышла то замуж, потом, уже поневоле, за сапожника Ичетова, Павла из местечка Изкара.

Я облегченно вздохнул, мне только это и нужно было узнать.

Оставил гогочущую толпу, которая все умножалась, и спустился с горы Тентюкова. Мужики и бабы глядели мне вслед, о чем-то спорили, махали руками, стоя на горе, пока я не скрылся в кривулинах улицы, между серыми избушками. Иду, в Изкар, к Павлу Ичетову. «Вот ты где, светлоликая Елена! Найду же я тебя, хотя бы на дне моря. Но коротка память людская, даже дом забыли, где ты жила… Неужели так превратно все на этом свете?»

Дошел я до Изкара, и после больших поисков набрел на дом Павла Ичетова, который в молодости был большим франтом, носил сапоги с высокими каблуками, это верно все, это я вспомнил теперь!

— Здесь живет Ичетов, — спрашиваю какого-то старого изможденного человека, стоявщего у покривившаяся амбара, обросшего крапивой.

— Зачем вам его? — любопытствует он в свою очередь.

— Да мне нужно его.

— Вот его дом, а я сам Павел Ичетов.

Смотрю на его избу. На крыльце стоить какая-то бледная, исхудалая, растрепанная старуха, кожа да кости.

— А это кто?

— Это моя жена.

— Она Улетин—Елена?

— Она самая.

Здороваюсь со старухой Еленой, — вхожу в дом, молюсь на иконы, завожу разговор с Павлом Ичетовым, который вошел вместе со мною в избу. Он рассказывает мне про мамонтовы кости, узнавши, что я изучаю старину, спрашивает, что я нашел на горе Кар-Мылок на Вишере.

— Я нашел там медный котел.

— Куда девали его? — приступает Павел.

А у печки, между тем, стоит старуха Елена, плохая, худенькая, лицо в морщинах, одета без малого в рубище, и руки свои приложила к щеке, и глядит на меня испуганными глазами.

— Ты Улетин—Елена из Тентюкова?

— Да, была.

— Ты узнаешь меня?

— Начинаю спознавать.       .

— Как ты постарела, Боже мой!

— Да, — говорит она тихим, глухим голосом, и все смотрит на меня.

Я вглядываюсь в ее глаза, и узнаю. Что-то светится в них давно минувшее, эти кроткие глаза напоминают прежнюю лучезарную Елену, и черты лица имеют какое-то отдаленное сходство с тем светлым образом, который носил я в груди десятки лет. Ведь и угасающие звезды при восходе солнца все еще звезды, и эти глаза голубые, хотя уже и без блеска, все еще прекрасны. Вот оно время и жизнь человека! Как быстро все улетело, что было настоящим, стало давно минувшим. Разговор мой мало клеился с Павлом о мамонтовых костях, которые он где-то будто бы нашел на берегу ручья Дырносшор. Я отвечал ему невпопад и переспрашивал некстати. А Елена все стояла у печи, а потом молча самовар стала ставить. Между тем вошли в комнату два пьяные парни, оба рыжие, с ухарскими лицами. Они даже шапки не сняли, а ничего не говоря, взяли стол с угла избы и передвинули его на середину, здесь стали приготовлять себе чай.

— Это кто такие, — спрашиваю Павла.

— Это сыновья наши, — отвечает смутившийся хозяин.

Я почувствовал себя лишним в их доме. Встал и простился с Еленой и с Павлом, и выйдя на улицу, направился к городу. Печальные думы были в моем сердце, надгробные песни слышались мне, их звуки вылетали откуда- то, из тайников души. Утешенья не было ни в чем. Что сказка, что действительность, я перестал понимать. В народных поверьях говорится, что красавицы ведьмы превращались в старух и обратно. В жизни не так же ли быстро совершается, только все еще печальнее, где вчерашний день, где дыхание завтрашнего? Куда стремится все это, зачем?

Мне не хотелось идти в городскую квартиру в двухэтажном доме на высоком берегу безвозвратно-текущей Сысолы. Зашагал я по пыльной дороге, направляясь через город к деревне Давпон. Я думал зайти к старому рещику Феопемту, разузнать от него, не помнит-ли он чего о жизни Улетин—Елены, и не знает ли, почему она вышла замуж за такого неказистого сапожника, из-за чего так скоро не только постарела, но и высохла и таяла, как свеча. Иду. Вот уже и «половинки», здесь были когда-то избушки, теперь их нет. Отсюда видать с горы дальние деревни Кочпон и Чит…

Еще прошел с версту между маленькими рощами елок, вот и Паншор, гора, а у горы ручей. Здесь когда-то жрец Пан жил. Сюда по ночам мы в детстве являлись и собирались в котле сварить черную кошку, кости которой имеют, говорит народ, чудодейственную силу. Стоит прикоснуться косточкой сваренной у ручья Паншор черной кошки к какой-угодно красавице, как та сейчас почувствует к вам неиссякаемую любовь… Вспомнил я это, и образы старины и богов ее заполнили мою душу, но горе не уничтожили. И старина улетает, исчезает, как наша юность и наше счастье…

IV.

Я прибыл в Давнон, на краю деревни была однополая избушка, где жил старый рещик Феопемт у своего сына, непутевого Арсения. Подошел к крыльцу и увидал своего старого знакомого: у окна сидит престарелый Феопемт, девяностoлетний старик и какую-то книгу в руках держит и читает.

— Здравствуй, Феопемт, что читаешь?

— Да, вот читаю про Сократа.

— Про мудрого человека, который жил на юге, а ты в еловом лесу о нем читаешь.

—  Про него, должно что мудрый был, а потом осудили же его и посадили в темницу Сократа-то.

— А! а! — вдруг вскрикнул Феопемт, вставая с лавки и взявшись за поясницу. «Видно был мудр, коли осудили его», продолжал он.

— Как поживаешь, Феопемт?

—  Живу. Кормят, поят, сам-то уж не работаю. Хочу умереть, да смерть-то где-то запропастилась, молодых все косит, а меня старенького забыла, диво да и только. «А! а!..», опять стонет Феопемт, держа себя за поясницу.

— Чего ты ищешь?

— Тут где-то бутылка водки была, хочу выпить рюмку, голова все болит без водки-то.

Наконец, он находит бутылку и садится, выпивает рюмку, а бутылку снова кладет под лавку. На Феопемте рубаха из пестряди, шаровары из крашенины.

— Вот так и живу. Иногда Харетина, моя невестка-то, в баню возит меня. Гурр! Потащит. Спасибо ей, сама и моет меня, положит голову мою к себе на колени, да и моет, а мне ведь что, меня куда хошь клади.

— Феопемт, ты знаешь Улетин—Елену?

— Какую Елену?        

— Она жила недалеко от дома твоей дочери Ирины, верно знаешь и помнишь.

— Знавал когда-то.

— Почему она вышла замуж за несуразного, бедного Павла?

— Рассказывали что-то бабы. Должно, что ошибка вышла, до брака родила, Павел-то и не брал ее, да силой заставили взять. Так говорили, а, ведь, опять же не знаю, один Бог всем судья. Потом передавали, что муж-то бил ее нещадно, скоро и жир спустил, худенькая, говорят, стала, так рассказывала Харетина… Не дури до свадьбы… Опять же, конечно, Бог судья всем.

— Она теперь совсем старуха, а ведь какая красивая была.

— Дородные-то скорее стареют, а тощие-то все такие-же остаются. Потом постареет же всякий. Уж я был какой и то постарел, ничего уже не могу делать.

— Мне грустно, Феопемт, что Улетин—Елена так несчастна.

— А тебе что, Аркадий, опять много народилось, и еще больше народится красивых и всяких. Вырастут и после нас будут жить. Один Бог знает, когда кончится этот мир.

— Еще что знаешь ты про нее?

— Ты все про Елену-то? Ничего, батюшко, больше не знаю. Поди дети есть, прокормят; положим нынешние дети и в шею дадут еще раньше, чем накормят.

— Феопемт, я очень грущу, и хочу отправиться на Печору.

— Поезжай, только дна не ищи Печоры-то, дно-то больно далеко. Меня тоже в молодости возили.

— Бросили в розвальню меня, да везли и лесом, и рекою, дело зимой было. Наняли работать меня в Щугур, сделать иконостас в староверскoй церкви, Наконец, приехали мы на Печору. Ноги мои озябли. Я полез на печку, а там на ржи лежала женщина. «Можно, спрашиваю, ноги положить к тебе». — «Можно, говорит, куда хошь клади». Ноги мои быстро нагрелись возле теплой женщины. На другой лень спрашиваю, можно-ли опять зайти к ним. — Милости просим, ответила женщина, Народ там гостеприимный, хошь и староверы. Все тебе дадут: и сено, и хлеб, и жену, если пожелаешь. А не пожелаешь, как хошь, опять же.

Так рассказывал Феопемт, раскачивая ногой и выпивая время от времени по рюмочке. «Теперь уж прожита моя жизнь, а много было грехов, много вина пил, оттого долго и живу, только не разбойничал, да не воровал; если, бывало, увижу двугривеный, завалящийся, сейчас закричу: «кто потерял монету, ведь я могу украсть», ну, и возьмут обратно. Охма! охма! жизнь-то прожита уж моя!»

V.

Я ушел от Феопемта, я от него ждал, что он расскажет о жизни Улетин—Елены, потому что он часто бывал в Тентюкове у своей дочери Ирины, но и Феопемт ничего не знал о ней.

(Ее жизнь для меня была загадка. К ней самой я не решался обращаться, заметив ее робкий вид и вспоминая ее негостеприимного мужа и ужасных сыновей).

С тоской возвращался я обратно в город, и образ вечного скитальца и странника мира возник в моем воображении. Он великую гармонию в руки взял. Басы были, как солнце и луна, а мелкие клавиши, как звезды частые на небе, и заиграл он. Заплакали северяне, услыхавши эти звуки, которые раздавались в дремучем лесу и долетали до светлых, многолюдных сел и малых деревень. И сказал он: «Много видел я прекрасных женщин и девиц на земле, но не сумел предаться сердцем им, и, напоследок, на великой скорби я женился.

Безумие было дружкою моей на моей свадьбе, нелепое упрямство и несбыточные надежды гостями моими на неистовом пиру, и вот теперь плачу я и играю, играю и плачу, и никто не утешит меня. О сказка бытия! В чем твоя разгадка, зачем даешь ты нам роль безумных героев, несказанно—несчастных под этим светлым небом, на этой прекрасной земле?»

И нет ответа.

Сыктыл Кар. К. Жаков.

Перепечатано из №№ 193 и 196 «Арх. Губ. Вед.» 1910 г.

К. Жаков. Улетин—Елена. Архангельск: Губернская Типография, 1910

Добавлено: 01-04-2020

Оставить отзыв

Ваш e-mail не будет опубликован. Обязательные поля помечены *

*