В родной деревне (Детские годы Ивана Захаровича Сурикова)

I.

Вместо предисловия.

Это очень грустная повесть.

Он немногого хотел: только жить в деревне и не голодать…

Но у него давно уж потухла всякая надежда… Когда человека долгое время томит жажда, — в ушах сначала начинает шуметь, и потом этот шум становится похожими на то, как журчит ручей в узком русле между камешками… Звонкая вода в ручье, играет в ней солнце… Ясно видны на дне камешки, — красные, голубые, розовые…

У берега колыхаются на воде широкие, зеленые листья… Блестят на листьях водяные капли…

Так у человека, мучимого жаждой, начинается забытье. Прежде чем померкнет сознание, — в душе загорается сон, яркий, как радуга после веселого летнего дождя, когда с мокрых зеленых веток падают обрывающиеся и колеблемые ветром слезки сверкающих, последних дождевых капель.

И его тоже мучила жажда… Душа тосковала по лесам, лугам и полям…

Весной, высоко над городом, летали журавли на далекие, тихие заводи, и тогда ему хотелось плакать… Он закрывал глаза рукою, чтобы еще ярче стали вызванные одним этим далеким журавлиным криком видения. Вон он, широкий плес… Прямо в воду опускается красное, большое, без лучей, солнце. До самого горизонта разлилась Волга. Больно смотреть на солнце, — такое оно яркое даже и сквозь туман…

И как тихо… ни звука!..

А погляди в воду: там — все небо. Красные облака плывут в бездонной, прозрачной, как стекло, глубине.

— Эй, ты, заснул что ли?

Все померкло.

В открытую дверь видна грязная улица. Керосиновые фонари тускло отражаются в лужах…

Перед ним стоит баба, в подоткнутой юбке, с ведром в руке…

— Есть угли?

Он — мелкий торговец старым железом и углем, и, конечно, бабе нет никакого дела до того, что Бог дал ему душу поэта и зажег в нем огонь, чтобы светил он и этой бабе, и тем, кто прислал ее за углем, и всем другим людям…

Чтобы существовать как-нибудь, Суриков поселился в этой лавчонки, скупал за бесценок разный железный хлам и за бесценок же его продавал.

Бедняки шли к бедняку и предлагали:

— Вот старый колун… Что дашь?

— Вот ведро. Оно хоть и с пробитым дном, а почини — и продашь. Что дашь?

Он назначал цену, принимал вещь и потом долго поджидал покупателя на приобретенные предметы…

Так шла его жизнь.

А там, далеко, в родной деревне загорались и потухали вечерние и утренние зори, в лугах расцветали цветы, под застрехой переговаривались ласточки…

Но оттуда давно-давно, сначала его отца, а потом и его самого, еще маленьким ребенком, выгнала нужда…

И там она его и сейчас поджидала. И там она его заклевала бы, если бы он вернулся.

Там она его ждет, — в старой отцовской избенке, с провалившейся крышей, с рассыпавшейся трубой. И нельзя туда вернуться…

А ведь ему немного нужно! Совсем немного… Еще мальчиком, когда впервые он увидел город, он думал: почему Бог не сделал его ласточкой или воробьем?

Под застреху бы ему… Там он забился бы в гнездо и сидел. И смотрел бы, как солнце всходит, как туман поднимается и на реке просыпаются гуси. Разве много ему нужно?

Но и того немногого, чего он хотел, у него никогда не было… И никогда не будет.

Бог зажег в нем одну из своих звездочек — дар поэта… Если бы люди внимательнее присматривались бы к бедным и обездоленным вообще, они не дали бы ему погаснуть раньше времени.

Но людям совсем не то было нужно: им нужны были угли, и чтобы он торговал старым железом… И чтобы на него можно было прикрикнуть, если он замешкается, отпуская товар, и назвать его:

— Эй, Иван!

А указывая на его вывеску, где было написано: «Торговля старым железом И. Сурикова», — сказать, посмеиваясь:

— Тоже, торговец…

Все это было… И покрикивали на него, и богатые купцы в длиннополых кафтанах, которым было известно, что он сочиняет стихи, говорили в трактире за чаем, вытирая потные лица ситцевыми платками:

— У нас, брат, этим не проживешь… Пиши — не пиши, а дело делай…

А ему только одного хотелось:

— Туда бы, под застреху.

Холодно, не уютно, «зябко» от людского непонимания было ему в Москве. И сидел он, нахохлившись, в своей полутемной лавчонке и тосковал…

Навсегда, на всю жизнь поселилась в нем эта тоска и мерцала в его глазах беспомощно и робко.

И когда в лавку заходили к нему пиятели и спрашивали:

— Ну, что, Иван Захарыч, как дело?

Он ежился, как от холода, запахивая свой поношенный сюртук на узкой груди, и говорил давно уже потерявшим всю звонкость голосом:

— И не говорите! Улетел бы отсюда, куда глаза глядят…

И, попросив позволения показать новое свое стихотворение, начинал читать по бумажке все о том же: о ясных зорях, о соловьиных ночах, о весне-красавице…

Но давно у него уж потух голос… Грустно было его слушать, и самому хотелось плакать… Приятели знали, что Иван Захарыч не выживет долго: у него была чахотка…

* * *

Ивана Захаровича Сурикова хорошо знали в московских редакциях. Знали, что сначала он служил в «молодцах» у одного зеленщика; что родом он из деревни — крестьянин Ярославской губернии; что только благодаря случайному знакомству с добрыми людьми — так и не остался он до конца дней своих служить «молодцом» в зеленном погребе.

И многим приходило на ум, — сколько, вероятно, еще сил зачахло и заглохло по другим деревушкам и в Ярославской, и в Тульской, и в Рязанской, и в других губерниях…

Теперь мы еще сделали кое-какие шаги вперед, а во времена детства Сурикова Россия почти поголовно была безграмотна…

Если отец выучил Сурикова читать и писать, так для того только, чтобы в будущем иметь возможность пристроить его куда-нибудь в молодцы…

А состоять в молодцах уже и в те времена неграмотному человеку стало не совсем ладно.

Но у Сурикова не даром теплилась искра Божия. В Москве он пристрастился к чтению, покупал всякие, какие попадались, книги на свое «молодцовское жалованье».

А затем и сам стал писать.

Тут случай и свел его с редакцией, юмористического журнала «Развлеченье» и с поэтом Плещеевым. Мало-помалу стал Суриков, —  как тогда говорили, — выравниваться, и выписываться, — его стих приобрел гладкость и звучность…

Еще одним народным поэтом стало больше…

Но это было жестоко…

Всего себя отдавал Суриков родине. Только ею и жил, только ею и дышал…

Но родина не хотела знать его.

На деньги, заработанные пером, Суриков имел лишь возможность открыть маленькую лавчонку.

Как в насмешку, над убогим жилищем поэта красовалась вывеска:

«Торговля старым железом».

Эта грязная, полутемная лавчонка едва-едва его кормила…

Ему бы нужно на простор, на лоно природы, в родную деревню. Но в деревни уж совсем не на что было жить…

И приходилось понемногу, потихоньку умирать в Москве… У него развилась чахотка которая и свела его в могилу в 1880 г.

Нас главным образом интересует детство Сурикова… Только раз в жизни ему улыбнулось счастье и померкло… Это счастье — его детство. Но оно померкло скоро, и на память о нем Суриков оставил нам лишь несколько своих стихотворений, лучших из всего им написанного… Ниже мы помещаем эти стихотворения, рисующие счастливую пору в жизни поэта.

Эти стихи, написанные в полутемной лавчонке, — не просто стихи, они — грезы о далеком, утерянном и невозвратимом прошлом.

И. Любич-Кошуров.

 

II.

Иван Захарович Суриков о своем детстве.

 

Детство.

Вот моя деревня,
Вот мой дом родной;
Вот качусь я в санках
По горе крутой;
         Вот свернулись санки,
         И я на бок — хлоп!
         Кубарем качуся
         Под гору, в сугроб.
И друзья — мальчишки,
Стоя надо мной,
Весело хохочут
Над моей бедой.
         Все лицо и руки
         Залепил мне снег…
         Мне в сугробе — горе,
         А ребятам—.смех!
Но, меж тем, уж село
Солнышко давно;
Поднялася вьюга, —
На небе темно.
         Весь ты перезябнешь, —
         Руки не согнешь,
         И домой тихонько,
         Нехотя бредешь.
Ветхую шубенку
Скинешь с плеч долой;
Заберешься на печь
К бабушке седой.
         И сидишь, ни слова…
         Тихо все кругом;
         Только слышишь, — воет
         Вьюга за окном.
В уголке, согнувшись,
Лапти дед плетет;
Матушка за прялкой,
Молча, лен прядет.
         Избу освещает
         Огонек светца;
         Зимний вечер длится, —
         Длится без конца…
И начну у бабки
Сказки я просить;
И начнет мне бабка
Сказку говорить:
         Как Иван-царевич
         Птицу-жар поймал;
         Как ему невесту
         Серый волк достал.
Слушаю я сказку, —
Сердце так и мрет;
А в трубе сердито
Ветер злой поет.
         Я прижмусь к старушке…
         Тихо речь журчит, —
         И глаза мне крепко
         Сладкий сон смежит.
И во сне мне снятся
Чудные края.
И Иван-царевич —
Это будто я.
         Вот передо мною
         Чудный сад цветет;
         В том саду большое
         Дерево растет.
Золотая клетка
На сучке висит;
В этой клетке птица,
Точно жар, горит;
         Прыгает в той клетке,
         Весело поет;
         Ярким чудным светом
         Сад весь обдает.
Вот я к ней подкрался
И за клетку — хвать!
И хотел из сада
С птицею бежать.
         Но не тут-то было!
         Поднялся шум, звон;
         Набежала стража
         В сад со всех сторон.
Руки мне скрутили
И ведут меня…
И, дрожа от страха,
Просыпаюсь я.
         Уж в избу, в окошко,
         Солнышко глядит;
         Пред иконой бабка
         Молится, стоит.
Весело текли вы,
Детские года!
Вас не омрачили
Горе и беда.

 

Весна.

Над землею воздух дышит
День от дня теплее,
Стали утром зорьки ярче,
На, небе — светлее.
         Всходит солнце над землею
         С каждым днем все выше,
         И весь день, кружась, воркуют
         Голуби на крыше.
Вот и верба нарядилась
В белые сережки,
И у хат играют дети, —
Веселятся, крошки!
         Рады солнечному свету,
         Рады дети воле,
         И теперь их в душной хате
         Не удержишь боле.
Вот и лед на речке треснул,
Речка зашумела
И с себя зимы оковы
Сбрасывает смело;
         Берега крутые роет,
         Разлилась широко…
         Плеск и шум воды бурливой
         Слышен издалека.
В небо тучка набежала,
Мелкий дождик сеет…
В поле травка показалась,
Поле зеленеет
         На брединнике, на ивах
         Развернулись почки,
         И глядят, как золотые,
         Светлые листочки.
Вот и лес оделся; песни
Птичек зазвенели;
Над травой цветов головки
Ярко запестрели.
         Хороша весна — царица,
         В плащ цветной одета!
         Много в воздухе разлито
         И тепла и света…

 

* * *

Занялася заря —
Скоро солнце взойдет.
Слышишь… чу!.. соловей
Щелкнул где-то, поет.
         И все ярче, светлей
         Переливы зари;
         Словно пар над рекой
         Поднялся, — посмотри.
От цветов, на полях,
Льется запах кругом,
И сияет роса
На траве серебром.
         Над рекой, наклонясь,
         Что-то шепчет камыш;
         А кругом, на полях,
         Непробудная тишь.
Как отрадно, легко,
Широко дышит грудь!
Ну, молись же скорей!
Ну, молись, да и в путь!

 

Горе.

Получил письмо от внука
         Дедушка Федот;
Внук на фабрике прядильной
         В Питере живет.
Что в письме том пишет внучек,
         Нужно деду знать, —
Да письма-то не умет
         Сам он прочитать.
И выходит на крылечко
         Дедушка Федот, —
Сел с письмом и грамотея
         С нетерпеньем ждет.
Время к вечеру подходит,
         Скот идет с полей;
Вот пред дедом показался
         Жданный грамотей:
Мальчик в беленькой рубашке
         По селу идет.
Дед кричит ему: — «Ванюша!
         На, прочти-ка, вот!
Что тут пишет милый внучек, —
         Нужно мне узнать». —
Мальчик взял письмо и бойко
         Принялся читать.
Дед нагнулся к грамотею,
         Слушает его.
Пишет внук: «чтобы не ждали
         Денег от него.
Знает он, что деньги нужны,
         Что оброк стоит;
Где же взять их? Он — в больнице,
         В Питере лежит.
И едва ли скоро выйдет:
         Боль-то не легка, —
У него по самый локоть
         Отнята рука.
Раздавило на работе
         Руку шестерней;
И теперь семье помощник
         Будет он плохой.
Хоть и выйдет из больницы,
         Так опять беда:
Искалеченный, безрукий, —
         Годен он куда?..»
Много в том письме для деда
         Горя и забот!
И заплакал горько, горько
         Дедушка Федот.
И глядит тоскливо мальчик, —
         Тяжело ему;
Горе старого понятно
         И его уму.
Он поник головкой русой,
         Опустил глаза, —
И по личику ребенка
         Катится слеза.

 

Степь.

Едешь, едешь, — степь да небо,
Точно нет им края;
И стоит вверху, над степью,
Тишина немая.
         Нестерпимою жарою
         Воздух так и пышет;
         Как шумит трава густая, —
         Только ухо слышит.
Едешь, едешь, — как шальные,
Кони мчатся степью;
Вдоль курганы, зеленея,
Убегают цепью.
         Промелькнут перед глазами
         Две-три старых ивы, —
         И опять в траве волнами
         Ветра переливы.
Едешь, едешь, — степь да небо, —
Степь, все степь, как море;
И взгрустнется поневоле
На таком просторе.

 

В ночном.

Летний вечер. За лесами
Солнышко уж село;
На краю далеком неба
Зорька заалела;
         Но и та потухла. Топот
         В поле раздается:
         То табун коней в ночное
         По лугам несется.
Ухватя коней за гриву,
Скачут дети в поле.
То-то радость и веселье,
То-то детям воля!
         По трави высокой кони
         На просторе бродят;
         Собралися дети в кучу,
         Разговор заводят.
Мужички сторожевые
Улеглись под лесом
И заснули… Не шелохнет
Лес густым навесом.
         Все темней, темней и тише…
         Смолкли к ночи птицы;
         Только на небе сверкают
         Дальние зарницы.
Кой-где звякнет колокольчик,
Фыркнет конь на воле,
Хрустнет ветка, куст, — и снова
Все смолкает в поле.
         И на ум приходят детям
         Бабушкины сказки:
         Вот с метлой несется ведьма
         На ночные пляски;
Вот над лесом мчится леший
С головой косматой,
А по небу, сыпля искры,
Змей летит крылатый;
         И какие-то, все в белом,
         Тени в поле ходят…
         Детям боязно — и дети
         Огонек разводят.
И трещат сухие сучья,
Разгораясь жарко,
Освещая тьму ночную
Далеко и ярко…

Детские годы знаменитых людей. Томик IV. С портретами и рисунками. Бесплатное приложение к журналу «Путеводный Огонек» за 1910 год. М.: Типо-Литография «Печатник», 1910

Добавлено: 08-06-2020

Оставить отзыв

Ваш e-mail не будет опубликован. Обязательные поля помечены *

*